Страница 16 из 36
Ночь тянулась нудно. Не было ей конца. И казалось, не будет. Впрочем, это и к лучшему бы.
Перед тем как лечь, звонил Зорину домой: не вернулся ли? Нет, но обещался обязательно.
Кэремясов пошарил в тумбочке. На днях сунул туда пачку сигарет. Хотя вот уже несколько лет как бросил курить, в последнее время иногда тянет.
«А-а, вот и она, милая». От неловкого движения пружины резко взвизгнули.
– Что, Мэндэ… что случилось?
– Да ничего… Выкинуть давно пора эту чертову кровать: чуть шевельнешься – звону на весь дом!
– А я испугалась…
– Э, оставь. Что со мной может случиться, когда ты рядом?.. Спи себе, спи… – притворно зевнул.
– Мэндэчэн… – Сахая включила ночник, достала из-под подушки часики. – О-о, да уже давно за полночь. Я и не слышала, как ты пришел. Чего не спишь, спрашиваю?
– Не идет сон.
– Отчего?
– Жарко очень, что ли.
– Какая жара – прохладно. Ты не спишь от другого.
– Отчего это?
– Ты о другом думаешь – вот отчего.
– Ну-ка, это уже интересно! Уж не ревнуешь ли? Вот это новость! Так говори: о ком это я думаю без сна?
– Не о ком, а о чем.
– Даже «о чем»?
– Ладно, не притворяйся, будто не понимаешь. У тебя это все равно не получается. Словно я не знаю, что ты день и ночь думаешь о своем проклятом золоте. У тебя одно на уме: план, план, план! Скажешь, не так?
– Твоя правда…
– О, Мэндэ… Мэндэчен… Нет чтобы хоть ночью-то спать спокойно… – Сахая протяжно вздохнула и, потянув мужнино одеяло, шепнула: – Ну-ка, подвинься…
Случись это в другое время – Мэндэ в мгновение вспыхнул бы, запылал, словно сухая стружка от спички…
Сейчас он просто обнял мягкое жаркое тело жены, понюхал ее куда-то в висок, затем вяло уронил руку и остался лежать недвижно.
Сахая! О, святая женщина! Другая взвилась бы от ярости. Не взвилась – так надулась бы. Отвернулась капризно-презрительно.
Нежная благодарность хлынула в душу Кэремясова: понимает! Хоть жена понимает его страдания… И заплакать хотелось. Оросить ее лик живительной влагою. И тем высказать бессловесное, невыразимое. Заодно испросить прощения, смыв позор свой; очиститься от презрения к себе.
– Сахаюшка…
– Милый мой, можно ли так изнурять себя? Не жалеешь себя, родной…
«Знать бы, вернулся Зорин? Чем черт не шутит, вдруг привезет благую весть…» Мысли крутились далеко отсюда; и сам он был не здесь – пустой оболочкою разве. О чем ворковала его благоверная, не слыхал.
– Мэндэ!..
– Слушаю… – Спохватился: не в кабинете он. – Слышу, слышу, ласточка. – И опять охватила нежность.
– А коль слушаешь, засни. Что, план сам собою выполнится, если ты вот так, с открытыми глазами, проваляешься ночь напролет? Так и помешаться недолго, милый.
– Знаю.
– Ладно, я тебя убаюкаю. – Сахая еще теснее прильнула горячей грудью, принялась ладошкой легонько постукивать его по груди. – Ну, усни, засыпай… Баюшки-баю… Баю-бай… Примерное дитя должно быть послушным… Баю-бай…
Телячьи нежности, отчего совсем недавно он готов был впасть в гнев, оказывается, могут быть так приятны. Смущенный этим открытием, он лежал, сдерживая необыкновенную радость.
– Я уже сплю… Спасибо тебе, мое солнышко… Спи и ты…
Постепенно шепот гас, становился все глуше, невнятнее:
– Баю… бай…
Незаметно для себя она уснула, ласково мурлыча и постанывая, щекоча легким дыханием его шею.
Трепеща спугнуть хрупкий сон той, кого он теперь любил как никогда прежде, ибо и не подозревал, что возможно так любить, замер. Может, впервые знал (знал неопровержимо и наверняка!): он – СЧАСТЛИВ! Почему же впервые? Разве не бывало, что, пожираемый безумным пламенем страсти, он благословлял временную смерть-бессмертие? О сладость небытия! В ней полнота жизни. Помнится, точно током ударило: «Диалектика!» Думал ли о чем подобном теперь? И в голову не могло прийти. О ней – только. Это-то и счастье!
Сахая…
Мэндэ Семеновичу вдруг померещилось-показалось, будто знал эту женщину всегда, еще до своего фактического рождения – в преджизни, ежели такое бывает. А почему бы нет? – встал было на дыбы. Впрочем, тут же и стушевался. Подавил слепой бунт суеверия. На самом-то деле со дня их первой встречи в прошлом месяце минуло всего три года. Всего? Главное: Кэремясов не смел и представить, как он вообще мог жить раньше, не подозревая о ее существовании на свете? «О жизнь моя!» – вскричало, точно ужаленное, сердце.
– Баю… бай… – откуда-то из немыслимой глуби сна долетело до него ее нежное пришептывание. И там она, душенька, ни на миг не прекращала думать и заботиться о его покое.
Подозрительно! Холостякующий партийный работник – нонсенс! И небезосновательный, сказать, повод для кое-каких кривотолков и заспинных, завиральных разговорчиков и разговорцев. Ан все равно! А не потому ли сопротивлялся до последнего, пребывая в упорном холостячестве, что суждено было встретить ему Сахаю – судьбу свою?
И жутко вдруг стало. Из нестерпимой жарыни – в ледяную прорубь. И снова так. И сызнова. Женись на другой – что было бы? А ведь мог! Что греха таить, было несколько критических моментов, когда и прежде подумывал, и еще как, завести семью и зажить потихонечку-полегонечку, как все приятели и знакомые, и… не мечтать по-ребячески о единственной, предназначенной, необыкновенной любви. Уже было и решил прекратить бесплодное ожидание: «Нет ее такой на земле! И не было. Выдумали поэты. А нет – глупо ждать…» Но в крайний момент что-то возмущалось в нем. Душа не хотела смиряться, глупая. Точно молила сквозь жалобные слезы: «Потерпи еще… еще немного… А там делай, как знаешь».
Что, как поспешил бы: не выдержал? Если бы то случилось, – катастрофа! «К счастью… Родная моя… Голубушка…»
Неуклюж язык выразить невозможное, что случилось в его жизни. Да нужно ли здесь словесное?
Светозарная полярная ночь текла бесшумно. Неуместной казалась бледная одинокая звездочка, притулившаяся слева от месяца. Робко подрагивала.
Три года. Неужели – и всего-то?
Не раз приходилось слышать признания: захочет кто-нибудь вспомнить, когда и как в первый раз познакомился с человеком, которого знает, слава богу, будто бы с незапамятных времен, и – ни в какую. А ведь не могло же не быть первого знакомства.
Когда, где и как встретил свою мечту и судьбу – Кэремясов помнил до мельчайших подробностей.
Точно с цепи сорвался – загрохотал, задергался, засверкал золотыми и серебряными шпагами оркестр.
Точно ожидание длилось вечность – толпа сорвалась с места и, как бесноватая, задвигалась, засуетилась, завихлялась.
Снисходительно улыбающийся человек, явно не зеленый юноша, стоящий в стороне, отнюдь не помышляющий из себя Онегина – это был он, Мэндэ Кэремясов.
Если и могло так показаться кому-нибудь, что изображает, хотя, может, и не отдавая себе в том отчета, – не правда. Усмешливая гримаса, которая запечатлелась на его мужественном обветренном лице, объяснялась отнюдь не презрением к зрелищу безумного экстаза, в какой впали его соплеменники. «Все мы – немного шаманы», – нередко говаривал один якутский приятель Мэндэ. В данном случае он имел бы замечательный повод произнести свое любимое изречение: корчам, прыжкам, ужимкам, вытаращенным глазам и прочему, не исключая диких, достойных первобытных охотников воплей, – такому камланию позавидовал бы с зубовным скрежетом сам Кярякан[16].
И все-таки чем же? В этот момент он ругал (не так чтобы слишком) тех, кто затащил его сюда – на это, ад не ад, сборище. Знал же, быть ему здесь чужим и неприкаянным: измается весь. Знал же… В общем, не без яда усмешечка скорее была обращена на самого себя, оказавшегося незваным гостем на пиру. «Пир» же протекал в арендованной на окраине Москвы столовой, где землячество якутских студентов собралось отпраздновать ноябрьскую годовщину.
Решив через некоторое время ретироваться по-английски и уже не поминая лихом затянувших его и бросивших на произвол судьбы знакомцев, взирал на происходящее перед ним действо как на спектакль. «А что, любопытно! И на такое стоит посмотреть своими глазами». И смотрел.
16
1 Кярякан – легендарный шаман.