Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 25



Многолюдная, битком набитая камера готовилась ко сну: ворочалась, шуршала, пахла потом и дышала тоской. Здесь каждый находился под следствием и дожидался суда. И грядущее утро для многих в камере было роковым, поворотным…

Что оно принесет и каковым оно будет?

Внезапно в углу, неподалеку от окна, раздался негромкий дробный стук.

Я невольно прислушался: три удара – «в»… потом – шесть, значит – «е»… Затем последовала частая серия, оборвавшаяся на «р»… Получалось – «верь», только без мягкого знака. Впрочем, в тюремной азбуке эти знаки, как правило, опускаются. «Кто бы это мог быть?» – заинтересовался я. Потянулся в угол и прильнул к стене, и сейчас же по лицу мне – по глазам и скулам – хлестнули холодные капли.

Так вот в чем дело! Это сочилась камерная сырость. По ночам, когда люди спали, тюрьма сама начинала звучать, говорить…

«Верь! – усмехнулся я, стирая влагу с ресниц. – Во что мне теперь верить?»

И опять мне припомнился Львов – пограничный украинский город – самый «западный» и самый вольный изо всех советских городов послевоенной поры.

Наводненный контрабандистами, бандеровцами и валютчиками, он привлек меня не случайно. Устав от скитаний и тягот бездомной жизни, я решил пробраться на Запад, во Францию, к своим родственникам, уехавшим из России после революции. Мне указали путь, дали нужные адреса во Львове. Я прибыл туда и попал к украинским террористам, в одну из их бесчисленных подпольных организаций. Бандеровцы должны были переправить меня за кордон, но не смогли, не успели. Начались чекистские облавы: мне пришлось уходить из города ночью, второпях.

…Я шел проселочными дорогами, изнывая от жары и голода; в обнищалой этой глуши еду нельзя было достать ни за какие деньги, да их и не было у меня. И ни украсть, ни выпросить я тоже не мог; случайные редкие хутора встречали пришельцев враждебно и настороженно.

Я пил гнилую воду из луж, ел траву и даже крапиву (листья ее надо сворачивать так, чтобы внешняя жгучая их сторона оказалась внутри, тогда крапива становится вполне съедобной, обретает привкус свежего огурца).

Поначалу я избегал, боялся железнодорожных станций, но потом не выдержал; в темноте, ползком, дотащился до перрона, спрятался под его настил и долго лежал там, дожидаясь поезда… На этой дороге я вскоре и познакомился с нынешними моими «партнерами». Две недели разъезжал с ними на местных поездах, подработал немного денег, окреп, поправился, пришел в себя. А затем случилось нелепое это «дело». Неподалеку от Конотопа мы встретили в тамбуре ночного вагона двух спекулянтов, везущих на полтавский рынок цветные румынские шали и дамское белье.

Часть их товара мы забрали себе, и той же ночью, к утру, были задержаны линейной милицией по обвинению в железнодорожном грабеже.

Я вспоминал все это, томясь бессонницей и коротая ночь. Она тянулась мучительно и долго. Камера давно спала уже, было тихо, только в противоположном конце ее слышалась глухая возня, торопливый шепот. Я уловил обрывки странных фраз: «Тяни… Да не так – снизу…» – «Учтите, оглоеды, это – мое!» Приподнялся, вглядываясь. И различил неясные шевелящиеся тени.

Я знал: там размешались «шкодники» – мелкое ворье и базарные аферисты. Публика эта принадлежит к преступному миру, но не входит в его элиту. В тюремной табели о рангах она занимает положение небольшое, неважное.

Шкодники были чем-то взволнованы. Я окликнул их погодя:

– Эй, чего вы там суетитесь?

– Да тут фраер кончается, – ответили мне, – дуба дает.

– Так что же вы ждете? Зовите надзирателя.

– Сейчас… Вот только вещички его поделим.

– Да вы что же, сволочи, – удивился я, – хотите голым его оставить?

– Ну зачем же! Мы его прикрыли, – сказал, приближаясь ко мне, один из шкодников. Он держал в руке суконный новенький полосатый пиджак, осматривал его и ухмылялся, морща губы: – Хороший материальчик! Чего ж его мертвому оставлять? Ему ведь все равно. Теперь для него любая одежда годится, а лучше всего – деревянная.

Когда покойника выносили из камеры, я посмотрел на его лицо; молодое, скуластое, все в рыжих веснушках, оно еще не утратило красок и было до странности безмятежным.

А ведь его раздевали еще дышащим, теплым, в сущности, полуживым. О чем он успел подумать в последний момент? Какая мысль пронзила его и утешила, примирила с тем, что случилось?



Заснул я трудно, перед самой зарей, и сны мне виделись тяжкие, болезненные, мутные: заросли крапивы окружали меня, и мертвый мальчик тянулся ко мне веснушчатым своим скуластым лицом. «Здесь не пройти, – бормотал он, указывая на заросли, – а ведь мы с тобой голые. Жжется… если бы у нас были вещи! С вещами…» Я очнулся, разбуженный окликом надзирателя:

– С вещами! На коридор!

В это утро со мною на суд отправлялось немало народа. Шумную нашу ораву пересчитали в коридоре, выстроили попарно и вывели на тюремный, залитый режущим солнцем двор.

Там уже дожидался, пофыркивал и чадил бензином высокий черный фургон – знаменитый арестантский воронок.

Была суббота – день передач и свиданий, – и возле ворот, неподалеку от воронка, теснились пришедшие с воли женщины. Одна из них, рыжеволосая, с высокими скулами, показалась мне странно знакомой: было такое чувство, словно бы я уже видел ее где-то… Она стояла, обеими руками прижимая к животу кастрюлю с дымящимся супом. Внезапно руки ее дрогнули, лицо напряглось, заострилось, глаза расширились и остекленели.

Я проследил за ее взглядом и вдруг понял, кто она, сообразил, в чем суть!

Женщина увидала в толпе суконный новенький полосатый пиджак – пиджак своего сына. Потом перевела взгляд дальше и там, на чужих, незнакомых людях, распознала остальные его вещи: рубашку, брюки, башмаки.

Мгновенная темная судорога прошла по ее лицу, но – удивительное дело! – она не закричала, не кинулась с расспросами, нет. Рот ее был сомкнут, губы белы. Что-то она, очевидно, угадывала, постигала… И, заранее ужасаясь этому, молчала, боялась слов.

Так она стояла, следя за нами, и что-то каменное было во всем ее облике. Только руки ее, державшие кастрюлю, дрожали все сильней и опускались все ниже и ниже, проливая на землю, в пыль, принесенный для сына суп.

Глава 2

«Кого ни спросишь – у всех указ…»

Суд был суровым и скорым: вся его процедура заняла не более часа. После того как прокурор произнес обвинительную речь (он настаивал на применении самых решительных мер), выступил наш защитник.

Странный это был защитник!

С ним мы познакомились только здесь, в зале суда, за полчаса до начала заседания…

Он принадлежал к категории «казенных» адвокатов и занимался нашим делом – как он сам это заявил – по обязанности, в служебном порядке.

Тщедушный, узкогрудый, заметно лысеющий, он помедлил с минуту, скользко глянул на нас и потом сказал, пожимая щуплыми плечами:

– Не знаю, право, как быть… По долгу своему я призван их защищать. Надо бы, конечно, но не хочется! Это ведь не советские люди: отщепенцы, преступники, порождение чуждой среды… Как их, собственно, защищать? Взгляните на эти лица; на них явственно проступают черты кретинизма, дурной наследственности и всевозможных пороков.

При этих его словах судья заметно оживился и протер очки. Разместившиеся по бокам его заседатели обменялись короткими репликами. Потом все они пристально стали разглядывать нас, очевидно ища на наших лицах следы кретинизма, подмеченного оратором.

«Ай да защитничек, – изумленно подумал я, – вот уж действительно казенный. Что-то я таких не видывал, не знал. А впрочем, что я вообще знаю? Мне еще, вероятно, придется повидать на веку немало чудес».

В зале между тем нарастал смутный шум. Низкий женский голос сказал из задних рядов:

– Да разве ж это адвокат? Это какой-то милиционер переодетый. Ты защищай, а не пакости!

– Прошу прекратить разговоры, – заявил судья и хлопнул по столу квадратной ладонью. – Иначе прикажу очистить зал! Итак… – он грузно поворотился к говорившему, – продолжайте, только покороче.