Страница 13 из 25
Нужно было быть «провидцем и поэтом», как написал когда-то папа о Льве в дарственной надписи на книге переводов, чтобы в двухлетнем ребенке угадать его будущее.
Да, крестный наш был удивительным человеком. Он жил в советское время, но оставался свободным. Сколько я его помню, после закрытия ГАХНа (Государственной академии художественных наук) в 1939 году он нигде больше не служил. Переводил в издательствах по договорам, в пятидесятые годы, уже начав слепнуть, подрабатывал маклерством – знал всех московских «бывших» старушек и сводил их с коллекционерами-академиками. И я должна сказать, что занимался он этим «бизнесом» с величайшим достоинством.
Лев Владимирович всю жизнь писал стихи безо всякой надежды на их публикацию. Он не был большим поэтом, но люди, подобные Льву Горнунгу, создавали ту благодатную и благодарную среду, были теми читателями и почитателями, ради которых рождалась великая русская поэзия их современников.
В страшные советские времена Лев Владимирович не боялся вести дневники, в которых нашли отражение не только его повседневная жизнь, но и жизнь культурной Москвы. Консерваторские концерты, литературные вечера, значительные и незначительные встречи с поэтами, музыкантами, другими знакомыми, варварское уничтожение памятников старины – все это зафиксировано в этих уникальных документах, написанных его характерным почерком. Жаль только, что помощницы незрячего Горнунга, милые пожилые дамы, помогавшие писать его воспоминания, не понимали, что с подобными документами нельзя работать, имея в руках ножницы. Многие страницы дневников превратились в мелко нарезанную «лапшу».
Мне удалось спасти дневниковую тетрадь двадцатых годов (сейчас она находится в фонде Л.В.Горнунга в Государственном литературном музее).
Лев Владимирович гордился знакомством с «великими» и оставил свои воспоминания об Ахматовой, о Пастернаке, Волошине, Кочеткове, даже о Есенине, с которым однажды проехал несколько остановок в одном трамвае. Можно шутить над таким «знакомством», но можно и благодарить автора за этот эскиз-воспоминание.
Будучи совсем ослепшим от глаукомы, Лев Владимирович должен был сам заботиться о своем выживании. Он во всем зависел от других. Ему пришлось стать дипломатом и политиком, но при этом он никогда не терял своего достоинства. Он не часто поддавался отчаянию, его поддерживала вера. Но иногда мне приходилось слышать скорбные слова о несправедливости такого тяжкого наказания, как слепота. Находились люди, которые обворовывали слепого. Однажды какой-то его молодой знакомый снял из угла и унес иконы. Каким-то образом пропали со шкафа акварели Максимилиана Волошина, переданные ему на хранение уезжающей в ссылку женой ученого-германиста, поэта Дмитрия Сергеевича Усова.
Лев Владимирович был очень мужественным. Помню, как мы с ним ехали в больницу – с Большой Якиманки на улицу Вавилова, где его ждала операция. Я держала его за руку и рассказывала, мимо каких домов мы проезжаем. Он живо обсуждал со мной «увиденное». А после, когда его через час вывезли из операционной, сказал: «Что-то долго они со мной возились!» А было ему тогда девяносто лет.
Мне очень его не хватает. Не хватает его голоса: «Приходи, у меня есть для тебя приманка – “резиновый” мармелад!» Не хватает его несколько тяжеловесного, как говорила мама – «немецкого», юмора, его интересных, лишенных сентиментальности рассказов о молодых годах, о дружбе с моими родителями.
Не знаю, любил ли он меня, но я его любила.
Лето 1934 года. Письмо к бабушке Вере
Никакие рассказы и воспоминания не в силах передать живой действительности, подлинной жизни с ее подробностями, особенностями характеров. Мне кажется, что папино письмо, написанное летом 1934 года, когда мама в ожидании моего рождения жила с Андрюшей в Малоярославце, дополнит предыдущие рассказы и приблизит к нам то далекое время. Последняя страница этого письма, написанного накануне папиного дня рождения (ему должно было исполниться 27 лет), утрачена. Жаль…
24. VI.1934.
Милая Вера Николаевна!
Прежде всего – не сердитесь, что я пишу на машинке – я разбил чернильницу, а карандашом – Вам было бы неудобно читать. Я приехал из Малоярославца 23-го. И Марусишка, и Андрюша совершенно здоровы. Он очень много говорит, – я был поражен его способностями к иностранному – взрослому языку. Сегодня я отправил им полтораста рублей и посылку – хлеб, печенье, плитку шоколада, – больше у меня ни на что не хватило денег. (Странно, что папа не задержался в Малоярославце, чтобы отметить с мамой свой день рождения. – М.Т.)
Относительно Вашего вполне резонного предложения (бабушка, видимо, хотела приехать в Малоярославец, а также предлагала пригласить на лето к маме ее подругу – Ирину Шигорину. – М.Т.) – против него ничего нельзя возразить, что касается меня – то я очень благодарю Вас, что мы Вам не так уж сильно, как я думал, надоели. Я – «за». Что скажет Маруся – не знаю, этого никто не знает, даже Тот, Кто знает все. Я напишу ей, кроме этого буду уговаривать ее при следующей поездке – вероятно – 1-го. VII, если получу деньги, если задержусь из-за денег – не позже 5-го. Деньги будут, у меня масса работы. Ирину – это хорошо потому, что Марусе не будет так скучно, – мне хорошо потому, что Маруся будет на меня меньше сердиться (и на Вас тоже).
Андрюшка теперь не ездит на руках, мы ходили пешком на мельницу и за нее в лес: туда и обратно – вероятно, верст пять – Андрюшка шел ножками. Он загорел и страшно хулиганит, говорит – мамка дуа – (дура), папка – дуа. А потом, когда спросишь – как надо говорить – говорит – мамочка, мама Мусик, папочка, папчик, папа Асик. С мячиками (бабушкин подарок. – М.Т.) спит – не расстается ни за что. По ночам говорит «мячик». Я купил ему ружье и отвез тутуку (машинку. – М.Т.).
Я очень много работаю, потом ко мне приходит мама и доводит меня до белого каления, что, конечно, плохо, но неминуемо после разговоров с мамой.
Я счастлив, что Николай Матвеевич не сердится на меня, я ведь, правда, перепутал, – зная меня, Вы не станете сомневаться в этом; я очень рассеян.
Когда я уезжал в Малоярославец – мне сопутствовали несчастья. Прежде всего – я на четверть минуты опоздал на 12-часовой поезд. Крутился я на вокзале до следующего – 2–49. Когда пришел поезд – оказалось, что в очередь я стал не на месте, пришлось встать в самый зад – так было приказано. На этом заду я пробыл очень долго, когда же зад этот подошел к вагону, оказалось, что поезд отходит через 4 минуты. И вдруг – картонка летит на землю, апельсины – под поезд, яблоки – Бог знает куда, хлеб, все, что было в картонке – все разбежалось по перрону, заняв площадь – диаметр которой был равен саженям 5 (мне показалось – версте), оказывается – ремень лопнул. Публика весело хохотала, – она хохотала, как поется в романсе, а я ее ругал за это, не стесняясь в выражениях правого своего гнева. Не утаю: я матерился, как старый морской волк.
Когда вещи были кое-как сложены – выяснилось, что увлекшись поисками апельсинов и яблок под поездом – я не заметил, куда исчез билет. Вещи я втащил и поручил какому-то бандиту в образе молочницы. Побежал покупать новый билет. Купил – прибежал и поехал, т. е. поезд поехал, а я бежал за ним ровно столько, сколько было нужно, чтобы его догнать. И можете себе представить? – догнал!
Всю дорогу я чинил ремень при помощи своего пояса, веревочки, что мне дала сердобольная молочница и извозчичьей, нет, – биндюжничьей брани. – Горе мне, восклицал я. – Горе мне и той матери, которая родила меня. И той матери, которая меня не рожала, но которая (нецензурные слова). Вот было какое приключение. А кончилось оно так: когда я складывал вещи вторично – уже в поезде – на самом дне картонки был мною обнаружен тот проклятый сбежавший билет. И сидел я во всем поезде – единственный, который позволил себе странную роскошь иметь сразу два билета. Вот какой идиот!
Вы забыли у нас пенсне, оно висит на гвоздике. Что с ним де-….
На этом обрывается это папино письмо, полное самоиронии и юмора, весьма горького.
А на следующий день, 25 июня 1934 года, папа напишет стихотворение, так не похожее на тон этого письма, стихотворение об одиночестве и о разлуке с любимой, о разлуке пока еще в сослагательном наклонении. Привожу его здесь в той, давнишней редакции:
Попробуй разберись в душе поэта, даже если он – твой отец.