Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 19



«Докукает он меня своим Докукиным», — чуть не произнес Аким Морев.

Вениамин Павлович нам оставил завет: «Человек любой профессии должен всегда находиться на передовой линии огня». Для нас, агрономов Поволжья, передовая линия огня — Черные земли, Сарпинские степи, Приуралье. Вот и ныне мы с вами отправляемся на передовую, — закончил академик.

— К чему же такой далекий заход? На самолете за четыре часа были бы в Астрахани… а теперь дней пять-шесть потратим. Так на передовую, извините меня, пробиваются только дезертиры, — резко вымолвил Аким Морев.

Иван Евдокимович не снял, а сдернул руку с плеча попутчика и гневно глянул в сторону:

— Я полагал, вы человек разумный. Прошу прощения: иного бы и не послали на столь ответственное дело. Но раз вы отправляетесь на передовую линию, да еще командармом, то обязаны знать, что у нас в тылу. Понятно? — и тронулся вниз по лестнице, уже размахивая руками, шагая не бочком, а прямо, как бы кому-то доказывая, что ему хотя и пятьдесят лет, но он не уступит и юнцу.

«Чудак. Тыл какой-то придумал… Или они все такие, академики: что ни состряпает — все хорошо?! Ну, ладно, смирюсь. Но жаль пяти дней. Этак сюда пять, туда пять — всю жизнь и раскидаешь. Лет тридцать бы назад я эти пять дней бросил бы ему под ноги, как пригоршню семечек, — на!» — думал Аким Морев, глядя в спину удаляющегося академика.

«Шут гороховый, — раздраженно думал и Иван Евдокимович. — Привык из кабинетика командовать!»

На верхней палубе было пусто: пассажиры, попрятавшись по каютам, очевидно отдыхали. А на нижней, особенно на корме, люди расположились как дома: одни пили чай с блюдечка, вприкуску, другие, удобно пристроившись, свернувшись калачиком, отдыхали, третьи уже сражались в карты, матери открыто грудью кормили детей, где-то заливалась гармошка, и девичий голос распевал частушки.

— Бывало, родители мои, как куда ехать, хоть и во втором классе, но обязательно на верхней, — глядя на пассажиров нижней палубы, говорил академик. — Заболтаются, а я нырь на нижнюю, и ищи-свищи.

— Это «нырь-то» из вашего родного города? — еще не приглушив в себе раздражения, спросил Аким Морев, уверенный, что академик намеренно пустил простонародное словечко.

— Нырь? А что? Ныряю. В Волгу-то ныряли с такой высоты, что теперь посмотришь — и то голова кружится.

— Так это вы к нам ныряли: мы всегда на корме занимали места и оттуда посматривали на вашего брата.

— Воздух свежее на корме, — пошутил академик и почему-то приостановился в тамбуре лестницы, ведущей на верхнюю палубу.

— О свежем воздухе мы в те времена и не думали, — ответил Аким Морев, не понимая, почему академик остановился.

— Да уж, конечно!.. — неопределенно проговорил Иван Евдокимович и вдруг четко произнес: — Какая чудесная женщина… посмотрите, до чего русское лицо… Вот так красавица!

Среди пассажиров, одетых во все будничное, на мешке, видимо с картошкой, сидела женщина лет сорока. Она выделялась не только пышным, цветастым сарафаном, но и той особой деревенской красотой, которая нередко поражает горожан. Лицо у нее не холено-нежное, а немного грубоватое, даже скуластое, но подобранное, без лишней жиринки. Вот она засмеялась, и через загар выступил буйный румянец. А большие синие глаза на всех посматривают так, словно ей известны горести, беды и радости этих едущих с ней вместе на пароходе людей. Телом она тоже сильна.

«Вон кто его задержал», — мелькнуло у Акима Морева, и, видя, что академик не трогается с места и не отрывает взгляда от женщины в цветастом сарафане, он в шутку посоветовал:

— А вы ее мужу скажите: он вам покажет красавицу.

— А зачем? Дразнить? Ох! Ну, что вы относительно свежего-то воздуха? — спохватившись, спросил академик.

— Некогда было думать о нем: все время есть хотелось. Пока отец был жив, перебивались с куска на кусок, а как умер — хлебнули горя. Меня, помню, тогда ребята прозвали сорокой.

— Метко: вы юркий… Ну и улыбка же у нее!

— Не за юркость. Мать мне сшила куртку из разных лоскутьев — белых, черных, рыжих… ребята увидели, бац: сорока. Правда, хорошая улыбка, будто солнышко выглядывает из туч, — подтвердил Аким Морев.

— Еще бы. А глаза умные… Где-то я ее видел? Может, на картине? — задумчиво произнес академик и снова Акиму Мореву: — Так если бы вы были не юркий, а вялый, прозвали бы индюком. Ну, пойдемте, загляделись. Может, мужу скажете о том, что у жены улыбка, как солнышко.

— Пусть уж скажет тот, кто первый ее отметил, — слегка подсмеиваясь, тепло проговорил Аким Морев.

И они поднялись на верхнюю палубу, взволнованные видом красивой женщины, наверное, потому, что оба были вдовцы…

…Каюта люкс состояла из столовой и спальни с двумя мягкими диванами, обитыми сафьяном. В первой комнате на столе поблескивала сизоватыми острыми спинками аккуратно разложенная на тарелках копченая стерлядь, что, очевидно, было сделано официанткой по настоянию старичка.



Иван Евдокимович, кинув взгляд на стерлядку и, видимо, еще подчиняясь тому волнению, какое проснулось там, на нижней палубе, балагуря сказал:

— А вы, гляжу, Аким Петрович, все-таки урвали рыбешку?

— Урвал, Иван Евдокимович, — со вздохом, как бы сокрушаясь, в тон ему ответил Аким Морев.

— И рассчитались?

— Только что.

— И сколько?

— Пустяки.

— Пустяками расплачиваются нечестные люди. — Вдруг голос академика погрубел: — Сколько с меня?

«До чего занозистый… и… — В уме Акима Морева навернулось такое грубое слово, что он постарался его тут же замять. — Ох, если бы не нужда, ошарашил бы я его», — и все-таки резко произнес:

— А вы, товарищ академик, сходите на берег, выберите себе стерлядку и спросите у торгаша, сколько с вас причитается.

Академик сначала заморгал, затем присел на диван, проделал пальцем круг в воздухе и наконец пробасил:

— О-о-о!

— Вот вам и «о-о-о». Нижегородское «о» с колесо. — Аким Морев салфеткой прикрыл стерлядь и позвонил, а когда вошла официантка, сказал: — Второй прибор уберите: мне одного хватит. Что будете кушать, товарищ академик? Спросите?

— О-о-о! — снова выкатил «о» Иван Евдокимович и, хлопая руками по коленям, как гусь крыльями по воде, хохоча, стал выкрикивать: — Ну и ершистый! Нет, нет! Матушка, ступай. Ступай. Мы позовем. Впрочем, коньячку нам «О. С.», икорки там и всякое прочее… Погуляем сегодня, а завтра — шабаш. — И как только официантка вышла, снова колюче произнес: — Ну и ершистый.

— Такой уж, — буркнул Аким Морев, задетый еще и покровительственным тоном академика.

— И кусачий.

— Зубы не выкрошились!

Академик, занимая ответственные посты, привык, чтобы к его суждению, его советам, его словам окружающие прислушивались, а тут столкнулись два таких, привыкших, чтобы к их мнениям относились со вниманием, — всё это они только что осознали и потому стали все переводить в шутку.

Теплоход тем временем дал трубный — прощальный гудок, затем весь задрожал, словно от озноба, и начал медленно отчаливать.

— Пойдемте. На палубу. Позавтракаем потом, — почти упрашивая, проговорил Иван Евдокимович и первый вышел из каюты.

На пристани кто-то плакал, кто-то махал платочком, кто-то рукой, группа молодежи кричала:

— Приезжай-приезжай-приезжай!

Вскоре гомон смолк, люди на пристани затерялись: видны только всплески рук — они мелькали, как рыбки в воде… Через какие-то минуты и всплески погасли, а город, как бы приподнятый на чьих-то гигантских ладонях, развернулся во всем своем утреннем величии.

Иван Евдокимович стоял на борту теплохода и, как зачарованный, смотрел на древний кремль, внутри которого горделиво высились новые многоэтажные здания; на красный флаг, развевающийся над кремлем; на центр города, расположенный на горе, омываемой с одной стороны Окой, с другой — Волгой, на ту сторону Оки, где дымил «Сормово», на скверики, бульвары, цепочкой тянувшиеся вдоль набережной. Он, а вместе с ним Аким Морев неотрывно смотрели на город, особенно красивый сейчас, освещенный утренним ярким солнцем, утопающий в багряной осени садов, сквериков, палисадников…