Страница 14 из 17
— Куда тебя сейчас свезешь? Там горы да чащобы, и угла нет. Отстроюсь, запыхают домны — стребую тебя.
— А ежели это год, а то и два пройдет? — кручинилась женка.
— Может, и три пролетит, — спокойно потягивался Акинфка.
Дунька, лежа в постели, загорелась, приподнялась, по подушке разметались густые косы; заглядывая в серые глаза мужа, горячо дыша, она с дрожью спросила:
— А ежели я с тоски полюблю кого, что тогда? Смотри, Акинфка!
Кузнец спокойно и холодно пригрозил:
— Ежели то случится, на цепь прикую. Помни!
Дунька потянулась вся, хрустнули кости.
— Коли полюбишь всласть, и железа не страшны. Чуешь?..
Разве переспоришь эту чертову бабу? Акинфка отвернулся. Он был спокоен: в Туле оставались отец, мать, они-то не дадут бабе шалить.
Подошла святая неделя, сборы закончились. Ехал с Акинфкой на Каменный Пояс приказчик, да посылал Никита для литья пушек лучшего своего тульского мастера. Для возведения второй домны и пушечной вертельни ехал доменщик — легкий, веселый старик. Из Москвы в Серпухов по царскому указу пригнали десятка три московских мастеровых. Демидов поручил Акинфке взять их с собой.
На святой неделе пришел к Демидову только что выпущенный из долговой ямы разорившийся купец Мосолов — кряжистый человек с плутоватыми глазами. Он низко поклонился Никите и, заискивая перед ним, попросил:
— Пошли меня с Акинфием Никитичем на Каменный Пояс. Ей-ей, сгожусь. Какая моя жизнь стала на Туле? В семь лет перебедовал семьдесят семь бед. И то живем — покашливаем, живем — похрамываем. С кашлем вприкуску, с перхотой впритруску…
Знал Никита, что за этими купеческими прибаутками скрывается хитрость. «Хапуга, — мысленно оценил он купца, — да человек строгий, с башкой и спуску не даст».
При этом Демидову лестно было заполучить купца в приказчики.
— Ладно, хоть и накладно самому будет, да что поделаешь со старой дружбой, — охотно согласился на просьбу Демидов.
На Егория вешнего, когда выгнали в поле скотину, к дубовому заводскому острожку Демидова съехались подводы. Дороги и поля подсохли, реки текли полноводно; наступили погожие дни. На Оке-реке раскачивались смолистые, из пахучего теса струги. Работный народ последний день томился за дубовым тыном. Грузный Мосолов расхаживал по баракам, сбивал людишек в артели и ставил над ними старост. Голос у Мосолова криклив, руки тяжелые — не подвертывайся. Поутру на Серпухов потянулись обозы. За ними шли в лаптях ободранные мужики, худые, лохматые. Скрипели телеги, перебрехивалось собачье, на семейных возках кричали дети. Меж возов ездили приказчики, батогами подгоняли отсталых. Бабы пели тоскливые песни. Жгло полуденное солнце.
Акинфка на день задержался в Туле: думал нагнать работные ватаги под Серпуховом. День выпал праздничный, на поемных лугах у Тулицы бабы и девки хороводы водили, исстари так повелось. Мужики по лугам шатались, боролись, песни пели, в городки играли. Демидовские кузнецы в тот день не работали, затеял с ними Акинфка кулачный бой. Кряжистые бородатые раскольники из посадья шли стеной на чумазых жилистых ковалей. Бились молча, крепко. Над ватагами стоял стон. Акинфка сбросил дорогой кафтан, малиновый колпак, кинулся в самую кипень. Его изрядно колотили, из глаз кузнеца искры сыпались, земля кругом шла: но он, наклонив бычью, крепкую голову, шел неустрашимо вперед, круша тяжелыми кулаками противника.
На горе стоял Никита Демидов, с ним — приказчики. Отец, как стервятник добычу, стерег сына. После ловких и крепких ударов Акинфки батька крякал, утирал пот с лица. На лугу валялись поверженные. Глядя на работу сынка, Никита не стерпел, похвастался:
— Вот оно что значит демидовское семя. Гляди-ко!
Посадские кержаки дрогнули и побежали. Акинфка настигал и колотил уходивших.
И тут на дороге нежданно-негаданно вырос парень с дорожной котомкой. Босой, пыльный. Глаза пронзительные, плечи широкие, лицо тронулось золотистым пушком. Акинфка орлом налетел на кряжистого странника.
— Ты кто?
Парень улыбнулся легко и просто:
— Дорожный человек.
Акинфка склонил лобастую голову, начал задирать:
— Звать как?
— Сенька Сокол.
— Ишь ты, — Сокол? А ну, держись!
Кузнец стиснул кулаки и кинулся на противника. Парень ловко увернулся, сбросил котомку, глаза его налились кровью.
— Пошто ты? — И пошел на Акинфку. Не успел Акинфка опомниться, как парень крепко двинул его кулаком в бок. — Пошто ты? — спрашивал парень и бил Акинфку. Кузнец лишь поворачивался да охал…
На горе стоял батька.
— Так его! Ловко, эк… Правей, под жабры. Ох, в сусло дурака, — нетерпеливо топал Никита и залюбовался парнем. — И отколь только этот богатырь взялся?
Парень ловко подхватил Акинфку под пояс и положил на лопатки.
— Ты пошто? — спросил парень.
Акинфка засмеялся без злобы, искренне:
— Дурак, кладет, а сам спрашивает — пошто? У, пусти…
Парень опустил руки, моргал глазами. Кузнец поднялся.
— Ну, спасибо, друже, за науку! Впервые меня так угостили! Айда ко мне на гостьбище!
Прохожего проводили в избу, дали обмыться. Никита по-хозяйски оглядывал парня:
— Отколь бредешь, куда?
По волосам, остриженным по-кержацки, догадывался Никита, что дорожный человек — раскольник. Был он высок, строен, легок в движениях, в широких плечах да руках чуялась сила; по душе Сокол пришелся Демидову. Прохожего человека усадили за стол, накормили, напоили. За угощеньем Акинфка крикнул охмелевшему парню:
— Целуй женку! Будь братом!
— Ой, что ты! — зарделся Сенька.
Дунька повернулась боком, сметила: синие глаза гостя полны светлой радости. Не знала она, злиться или радоваться случаю.
— Целуй… Аль брезгаешь?
Никита покосился на сына, но делать нечего. Гость встал, подошел к молодой хозяйке и опустил голову в нерешительности.
— Что ж ты! — вскинула глаза Дунька и подставила сочные губы. — Раз хозяин велит, гость покориться должен…
Акинфий услышал в голосе женки озорство, но тряхнул головой и подтолкнул парня:
— Ну…
Сенька Сокол трижды поцеловал хозяйку. На вид поцелуи казались постными, но в последний раз взволновалась Дунька, словно молнией обожгло ей кровь. «Неужели?» — спросила себя и тут же, отогнав догадку, озорно сказала:
— Варнак, хороших баб толком целовать не умеешь! Поглядим, как-то в работе будешь. — Она вышла из горницы.
— Ты, душа-человек, пей, — хлопнул Никита гостя по плечу. — Пей, дух из тебя вон! Никуда ты не пойдешь больше — работы и у нас край непочатый, а руки у тебя крепкие.
— Эту пестрядину да рвань брось, — Акинфка рванул гостя за портки, — мы тебя добро оденем. Знай работай только!
От сытной пищи и от вина гость охмелел. Сулея на столе качалась, огни в лампадах расплылись; гость тряхнул головой, но пьяным морок не отходил. Парень облокотился о дубовый стол, положил курчавую голову на широкую ладонь и, раскачиваясь, запел лихую песню. Голос его был легкий и ладный, за душу брал. Дунька в стряпной посуду мыла, шелохнулась от песни; и опять по телу пробежал огонь… «Пригож, и певун притом. Ух, кручина моя!» — перевела дух молодая женка.
Сенька не заметил, как сбоку подсел юркий человечишка со слезившимися глазами. Волосы его, густо смазанные квасом, блестели; у человечишки личико с кулак, хитрое, за ухом очиненное гусиное перо. Откуда только и чернильница медная на столе взялась…
— Я, брат, ярыжка, кличут меня Кобылкой, давай чокнемся да выпьем, — он протянул чарку. Чокнулись, выпили. Кобылка взял из миски хрусткий огурчик, откусил.
— Гляди, до чего ты по нутру пришелся нам, не отпустим тебя, да и только. А для крепости службы хозяину грамотку напишем, так… Ты слушай, а я настрочу…
Ярыжка извлек бумажный лист, выдернул из-за уха гусиное перо, обмакнул и стал писать:
«Быть по сей записи и впредь за хозяином своим во рабочих крепку, жить, где мой хозяин Никита Демидов укажет, с того участку никуда не сойти, жить на заводе вечно и никуда не сбежать».