Страница 119 из 131
Асфодели на полях качали головками укоризненно. «Куда ты опять ввязался, неугомонный?»
У вас спросить забыл, куда мне ввязываться…
* * *
В облик царя Писы Эномая я втискивался с трудом.
Может, сказалось то, что я ни разу прежде не принимал обличье смертного (а зачем, если есть хтоний?). А может, – что облик этот был не очень… (по оценке Афродиты – «пфе», не более).
Царь Писы Эномай был узкоплечим. Тонкокостным, жилистым. С глубоко посаженными хитрыми глазками цвета нездорового моря. С носом-шильцем, которым полагалось хищно клевать воздух, вот только нос был сбит набок: наверняка после падения с колесницы. Грязно-рыжие кудри вяло пенились вокруг изрядной проплешины на голове. Ноги – кривое колесо, с такими только на тряской дороге равновесие держать.
Пожалуй, единственной примечательной внешностью царя были руки. В них будто ушла вся сила и красота, положенная человеку: мускулистые, с сильными пальцами и застарелыми мозолями от вожжей, чужие руки, руки юнца – на уже начавшем дряхлеть теле…
Я сжал и разжал пальцы смертного. Ощупал лицо, потом плечи, особенно плечи, с ними было труднее всего, норовили стать шире, чем нужно… Заглянул в серебряную гладь зеркала.
«Не меняешься, невидимка», – задумчиво отметила Судьба.
Со взглядом ничего поделать так и не мог. Глаза остались черными. Пронизывающими, затягивающими – взгляд Владыки. Зевс бы опознал меня в секунду, хорошо, если Посейдон приглядываться не будет.
Покои басилевса пустовали – сюда не совались навязчивые слуги. Не появлялась томная, виляющая бедрами Гипподамия, из-за которой нынче намечалось состязание.
Куда Гермес дел самого Эномая – было неясно.
Я прошелся по покою, больше напоминавшему конюшню: колесницы и лошадиные головы на каждом предмете. Ларцы из лошадиных черепов. Стены, расписанные табунами лошадей. Ковры из лошадиных волос.
На моем хламисе тоже бежали кони. Впрочем, чего и ждать от смертного, назвавшего дочь Гипподамией[3].
Божественная сила норовила разорвать глупую, узкую оболочку – будто в панцирь времен Титаномахии попытался втиснуться, забыв, что тогда был – юноша, а нынче – муж. И сердце, которое я пытался заглушить стуком жемчужин («Четыре. Восемь. Четыре») – обрадовалось, вспомнило старый напев: «Будет. Будет…»
Сам на поверхности, во дворце безумного любителя лошадей, а мысли – под землей: что будет? когда? Тише, невидимка, пока нечего беспокоиться: они сделают это исподтишка.
«Зачем тебе это? – прошепталаАнанка. – Ведь не ради Зевса? Мне можешь не лгать, невидимка».
Чаши и кубки тоже были покрыты лошадьми. Как, впрочем, и столик, и поэтому ни того, ни другого не хотелось касаться.
– Вестник богов Гермес не дурак. Почему-то считают, что он всего лишь хитер, но он еще и проницателен. Он понял, к чему приведет свержение Зевса. К тому, что Посейдон и Аполлон не поделят трон. Потом в склоку влезут Арес и Дионис…
Левая ладонь налилась чернотой: метка проступала сквозь фальшивый облик. Клеймо Кронида, которое ничем не вытравишь.
Сын на отца, брат против брата…
– Они будут драться до тех пор, пока не ослабят друг друга. И те, кто недолюбливает Кронидов, не упустят такого шанса. Эпиметей, который наверняка затаил гнев за участь брата. Гея. Может быть, еще кто-то: тебе лучше знать всех, кому олимпийцы успели насолить. И тогда выбора не останется. На трон Зевса должен будет сесть тот, кто сумеет удержать власть. На кого побоятся покуситься заговорщики – и Посейдон, и те, что помоложе, и те, кто осадит Олимп с жаждой свергнуть Кронидов. Кто привык держать…
«Гермес боится этого, а потому из кожи выпрыгивает, чтобы не допустить свержения отца, – милостиво согласилась Ананка. – Но почему ты прилагаешь такие старания, чтобы помочь ему?»
– Потому что я этого не хочу.
Верховный бог, ненавидящий свет. Привыкший карать. Отвыкший от пиров и сплетен (какое мне дело, что происходит среди смертных?!). Это значит – быть в десятки раз более ненавидимым, чем сейчас, это значит – взвалить на себя ношу в дополнение к тартарской бездне, потому что этот груз я уже никогда никому не смогу отдать…
Ананка молчала. Часто дышала в ожидании ответа. Прекрасного, правдивого ответа, сказанного про себя или вслух.
– Потому что это не моя Судьба. Свою я выбрал давно. И стал тем, кто есть. Мне не нужен олимпийский престол.
Она радостно выдохнула (по смертной лысине прошелся холодок) и ласково потрепала не мое костлявое плечо.
Я взялся за ручку (конечно, в форме лошадиной головы).
Ты не услышишь, Ананка… не узнаешь этого. Гермес боится увидеть подземного дядюшку на месте отца; ты боишься, что я сверну с пути, который для меня приготовлен… вы только не знаете, что я тоже боюсь.
Я боюсь этого владычества, потому что оно сожрет меня быстрее, чем Тартар. Заберет вернее, чем меч друга-Убийцы – жизнь у смертного. Как оно уже забрало моего брата – юношу с солнцем в волосах. Я сумел обойти проклятые законы, о которых ты мне говорила – не знаю, надолго ли – но если я сяду на олимпийский трон, это сделает меня Владыкой окончательно.
У Владык не бывает друзей...
У Владык не бывает любви.
Этот бой я проиграю наверняка – а потому и не собираюсь в него вступать.
Дворец у басилевса Писы был поганеньким. Не до конца отделанным и убранным, будто недавно строился: кое-где на мозаике у бога не хватало головы, в другом месте стену начали расписывать – бросили. Под ногами шуршал овес. Пахло лошадьми, и полуголые рабыни со следами бича на спинах не смели взглядывать на своего господина.
Насколько был невзрачен дворец басилевса – настолько обширны и прекрасны конюшни. Двор, посыпанный белой и розовой мраморной крошкой. Резьба и позолота. Стойла из драгоценных пород деревьев. Каменная мозаика и художественные поилки – таким конюшням могли бы и олимпийцы позавидовать.
Аластор и Никтей встретили тревожным храпом. Узнали возницу вмиг, но косились недовольно: нашел, чью шкуру натягивать! Да ты еще и лысый?!
Потрепал сперва одного жеребца по шее, потом другого. Сегодня придется бежать вдвоем, у Эномая – синорис[4], а не квадрига. Впрочем, это неудобно как для меня, так и для Посейдона: он тоже привык выезжать на четверке.
В конюшню скользнул Гермес. В обличии, надо полагать, своего сына Миртила: одежда как у возничего, в руках – упряжь. Вот только такие – коренастые, низкие, с тяжелым подбородком – обычно не порхают через порог, будто у них крылья на пятках. И глазами не косят.
– Колесница перед конюшней поставлена, слуг и конюхов я разогнал. Вообще, любопытных разогнал. И чеки в колесах проверил, вот.
Упряжь вестник богов сбросил на пол. Присел на корточки и принялся деятельно распутывать постромки.
– Ты же говорил, что не разбираешься.
– Надо же и этому научиться. Но ты лучше все-таки перепроверь.
И широкую ухмылку прячет. Губы кусает, а все равно видно, что вот-вот брякнет о том, как мне идет новый облик.
– Да, вот еще, это от Гекаты, – вестник полез за пазуху и достал небольшой кожаный мех. Говорит, будут бежать по-прежнему, а божественной сущности и не рассмотришь.
Я растянул устье и поднес мех к носу. Посмотрел на лошадей.
Одним запахом этой дряни можно было убить бессмертного.
– Подействует?
– С Посейдоновыми подействовало. Гривы дыбом встали на пару мигов – а так ничего, не сдохли.
Аластору и Никтею это не казалось правдивым: оба враждебно косились на мех в моих руках и нервно танцевали в стойлах. «Ты лучше косоглазого этого напои», – говорило их ржание.
– Так Жеребец, значит…?
– Здесь, – Гермес одним касанием мизинца распутал постромки и потер ладошки. – Дышит величием как Олимп под солнцем. Видел бы ты, какого жениха я ему подобрал – чтобы облик принять! Имечко – Гиппофой[5], вот парочка-то была бы с Гипподамией! Вокруг него там уже толпа собралась. Отговаривают несчастного юношу бросать жизнь на алтарь любви. Головы на дверях дворца ему показывают. А этот, Пелопс, как его, у него в помощниках сегодня. Ползает вокруг колесницы, трясется… меня вот подкупить пытался. То есть, Миртила, конечно. Схожу, может, больше пообещает…