Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 14



Неаполитанский монарх, при дворе которого он представлял свою страну, снисходительно смотрел на такие чудачества; посланником отец был дельным, а родителем, по всеобщему признанию, любящим.

Жили они на просторной вилле осьмнадцатого столетия возле старой королевской резиденции в Портичи, с видом на Везувий, а приобрели эту виллу у одного разорившегося аристократа. Острое увлечение Геркуланумом и Помпеей, ради которого здесь и строили виллы, стало к их появлению в Неаполе сходить на нет. Дом был полон гостей. Общество было разнообразным, и подруга моя с детства привыкла, что к ней относились как к равной. Если звучала музыка, она, по мере умения, играла в ансамбле. Если был разговор философский или политический, она вставляла фразу-другую. Её мало чему учили специально; она подхватывала всё сама с необычайной лёгкостью. Читала много и разнообразно. Атласы флоры и фауны Франции были ей не менее интересны, чем итальянские, а порой и латинские поэты, а труды о древностях – чем практическая медицина и физика. К музыке она имела природную склонность, и после нескольких лет занятий с опытными учителями, поставившими ей руку и звукоизвлечение в клавишной игре и правильное положение пальцев и умение держать смычок в игре смычковой, совершенствовалась дальше сама, и всегда что-то разучивала из неостановимо росшей горы подносимых отцу нотных изданий. Он их едва проглядывал. Для него музыка остановилась на Моцарте. Предоставленная самой себе (овдовевший отец больше не женился, а старшая сестра уже вышла замуж), подруга моя часто ездила верхом по берегу Неаполитанского залива. Побывала на всех раскопках и даже несколько раз поднималась к вершине Везувия; там земля заметно разогревается у полусонного, дымящего жерла. Росла она свободной, погружённой в свои впечатления. Добавьте к этому, что её окружали люди сильно старшие, сплошь знакомые или друзья отца, а сверстников и тем более сверстниц она в ту пору не знала, и портрет подруги моей будет практически завершён.

Когда наступила пора пробуждения чувств, то она обнаружила, что, будучи давно уже девушкой на выданье, в сердце своём она – неопытный ребёнок. Впрочем, это её беспокоило мало. Да, она любовалась молодыми рыбаками в их вечных красных колпаках, в коротких, обнажавших мускулистые ноги светлых штанах и в светлых рубашках с глубоким вырезом, чтобы дышало крепкое тело, а ещё – с иконками св. Девы Марии – Звезды Морей на груди чуть не у каждого второго, да и не только рыбаками – курчавыми строительными рабочими на виллах вдоль залива, их открытыми улыбками, когда они оборачивались на конный её проезд, и даже, привязав коня под каким-нибудь отдельно растущим на вулканической плодородной земле деревом, могла долго смотреть на них с некоторого расстояния. Но это было любование вообще, красотой физической, внешней, сродни любованию телами атлетов в древности, без ясных мыслей о том, почему это ей так приятно делать. Снова и снова она была почти всё время одна. Как это часто случается с такими натурами, воображение занимало в её думах большее место, чем это обычно бывает, и от неясных образов и дум внутри было тесно. Хотелось гнать лошадь вдоль моря без оглядки, радуясь переполняющей жизни, или беспричинно грустить.

Так прошло ещё некоторое время. Среди гостей в доме отца объявился некто лет сорока – т. е., господа, человек пожилой, в летах, заставляющих подумать о старости, – по одежде англичанин, но, как оказалось, уроженец той страны, откуда был родом её отец. Сама она звать эту страну родиной не решилась бы, и, хотя владела языком и даже побывала там дважды или трижды у родни, вместе с сестрой, ещё незамужней, понимала нравы этой страны плохо. В новом посетителе было что-то недоговариваемое, загадочное, хотя само дело, по которому он первоначально объявился у них, было вполне очевидное. Ему для дальнейшего путешествия по Италии требовалось подтвердить кое-какие документы у посланника. Подруга не раз описывала их первую встречу. Она разбирала за инструментом этюды Гуммеля из опуса сто двадцать пятого (мода на немецкое даже среди неаполитанцев была очень велика), начав с седьмого, а потом перейдя к пятому этюду – знаете, музыка эта почти мечтательная, а местами даже смятенная, – и тут отец предложил гостю пройти в сад. Она краем глаз заметила его поразительную внешность, серьёзное и умное лицо, словно сошедшее с помпеянского портрета, отложила ноты и подошла к распахнутым в сад дверям. Гость и отец её стояли друг против друга. Разговор шёл не по-французски или неаполитански, а на языке страны, откуда родом была вся её семья. Отец, чуть ниже ростом и одетый в сравнении с гостем куда как старомоднее, едва ли не по фасону Венского конгресса, положил ему правую руку на плечо и произнёс, внимательно глядя в лицо и, как показалось подруге моей, с сочувствием: «Хорошо, дорогой мой, подтверждение я вам выдам, хотя для этого и потребуются некоторые усилия. Но прошу – будьте впредь осторожны. И помните, я всячески готов вам помочь, в том числе и советом. Кстати, а почему бы вам не навестить нас сегодня вечером? Будем музицировать; младшая дочь моя играет очень хорошо». В тот вечер подруга играла не только разученные с утра этюды. Звучали отрывки из опер, переложенные для ансамбля, где первую скрипку вёл отец-посланник, вторую и партию альта кто-то из пришедших на вечер друзей, а за виолончелью и за клавикордами сидела она. Ну, в общем обычный домашний концерт, господа, сами знаете.

Гость, об имени которого я тоже пока умолчу, да оно по большому счёту и не важно, похвалил трепетное звучание и фразировку в игре девушки. Она же поразилась, что человек столь сурового, столь не похожего на других прекрасно воспитанных, но поверхностно любезных гостей облика интересуется музыкой. Такой человек, подумалось ей, может интересоваться последними, может быть страшными тайнами, но мир смятенных мечтаний ему ни к чему. Она не понимала, что суждения эти, особенно о «тайнах», – игра воображения, господа, о которой я вам говорила в самом начале. Да и почему тот, кто обращён к предельному, не может любить музыку? Разве музыка так уж мила, так безопасна? А древние празднества, картины которых, извлечённые из-под пепла в Геркулануме и Помпее, занимали столь многих? Рвущиеся из пут кентавры и оседлавшие их вакханки с тирсами? Вздыбленные кентаврицы, держащие – каждая – огромную лиру в левой руке, а в правой избранника своего? А плясуньи с бубнами? А плясуньи с литаврами? А просто плясуньи, ловящие в круженье ладони друг друга? А привязанный к дереву горделивый флейтист Марсий, приведённый на страшный суд к Аполлону? Подруга моя сама видела эти росписи на раскопках и в королевском музее, а награвированные с них копии рассматривала в библиотеке отца.



Гость стал часто бывать у них в доме; старый дипломат с удовольствием открыл соотечественнику свои книжные сокровища. Особенный интерес вызвали роскошные «Le Antichità di Ercolano Esposte» (vi), изданные повелением неаполитанского короля ещё в прошлом веке и которые отец девушки имел не только по чудаческому пристрастию к редкостям, но и как посланник важной державы. Гость даже улыбался, погружаясь в эти томы, словно читал о чём-то давно знакомом, хотя оказался в этих краях, по его словам, впервые. Особенно его обрадовала мало чем примечательная в сравнении с другими гравюра из первого тома: изображала она змея, обвившегося вокруг жертвенника, на вершине которого лежали перекушенная змеем шишка и два готовых к пожиранию плода. Слева к жертвеннику приближался мальчик с оливковой ветвью, а справа было начертано: «genius huius loci montis», т. е. «гений места оной горы».

– «Вот оно! Вот как выглядят все вулканы и силы глубин земли, когда они умирены», – гость указал девушке на картинку, впрочем, давно ей знакомую.

Иногда, когда моя подруга музицировала, он подсаживался к ней и по нотам, которые легко читал с листа, или импровизируя играл в четыре руки. Вот уж чего она в нём не подозревала, так это подобного знания и понимания музыки! Играли не только Моцарта, Спонтини, Беллини, Россини, Доницетти, но и Калькбреннера и Гуммеля. Кого только не играли! Через музыку ей было легче выразить то, что она затруднялась сказать словом. Кто же он был по занятиям своим? Постепенно со слов гостя восстановилась в общих чертах жизнь его между тем, как он покинул родину и добрался до Неаполя. Служил ли он когда-либо? Да, прежде был на военной службе, и даже назвал род войск и чин, но – достаточно давно уже – вышел в отставку. Вольная жизнь больше соответствовала его натуре. В его прошлом была любовь, случившаяся внезапно, почти стоившая ему жизни, – история, о которой он говорил намёками. Это произошло во время его странствий где-то на востоке. С тех пор он жил уединённо, посвятив себя наукам, более других – медицине, и состоял в переписке с одним знаменитым профессором из Болоньи, кажется, Гамберини, занимавшимся пограничными состояниями, переходными от нежизни к жизни, вроде глубокого оцепенения у рептилий, но применительно к высшим организмам. Особенно его знакомого профессора занимала проблема «бодрствования». Что значит «уснуть»? И что значит «проснуться»? В какой мере состав наш «бодрствует», когда по всем признакам он в последнем и окончательном «сне»? Гость говорил подруге моей, что даже руины Геркуланума и Помпеи, книги о которых так радовали его в библиотеке старого дипломата, это тоже пример «бодрствования» в последнем «сне» под вулканическим пеплом. Умерло ли искусство этих городов, когда мы о нём не знали целые шестнадцать или семнадцать веков, думая, что оно окончательно погибло, в то время, как оно всего лишь спало и ждало пробуждающего толчка от нас, чтобы снова завладеть сознанием живущих? И не материальней ли оно было в своём сне, чем любая материя, данная в физическом ощущении? Умираем ли мы совсем, когда умираем? А если не умираем, то живы в каком именно смысле? Тут, говорил вдохновляясь гость, должен быть смысл не переносный, а самый что ни на есть физический, как не умирает, а лишь глубоко засыпает, затормозившись до твёрдого, ломкого состояния лягушка, чтобы, оттаяв, потом скакать и оглушительно квакать по весне. И где – в ней и в нас – хранилище этой никогда не засыпающей жизни?