Страница 2 из 21
Из кухни показалась сиделка. Без форменного платья - в спортивной куртке, взятой у Шейлы для прогулки, - она выглядела непривычно, да и волосы, всегда тщательно уложенные, были растрепаны.
- Какой изумительный день! - заверещала она. - Я совершила целый поход по полям. Дул такой приятный ветерок. В полях не осталось ни одной паутинки. Да, выпьем чаю. Непременно чаю. Ну как там мой больной?
Они живут в прошлом, подумала Шейла, во временном отрезке, которого уже нет. Сиделке вряд ли полезут в горло овсяные оладьи с маслом, которые она, нагуляв аппетит, заранее смакует, а на маму из зеркала, когда она глянет туда чуть спустя, будет смотреть постаревшее, осунувшееся лицо под взгроможденной башней прически. И словно обрушившееся на Шейлу горе обострило ее способность заглядывать вперед, она уже видела сиделку у постели очередного больного, капризного хроника, полной противоположности ее отцу, любившему розыгрыши и шутку, а свою мать, как подобает при трауре, в черном и белом (только черное, мама, конечно, сочтет слишком мрачным) за письмами в ответ на соболезнования - в первую очередь тем, кто поважнее.
И тут обе заметили ее над лестницей, наверху.
- Он умер, - сказала Шейла.
Запрокинутые лица, уставившиеся на нее глаза с выражением "этого не может быть", - то же выражение, какое она прочла на лице отца, только без ужаса, без обвинения, и, когда сиделка, опомнившаяся первой, взбежала по лестнице и промчалась мимо, Шейла увидела, как лицо ее матери, ухоженное и все еще миловидное, словно развалилось, распалось, точно гуттаперчевая маска.
Тебе не в чем себя винить. Ничего такого ты сделать не могла. Это было неизбежно; раньше или позже... Но почему все-таки раньше, а не позже, думала Шейла, потому что, когда умирает отец, остается столько невысказанного. Ведь знай я, что в этот последний час, когда мы сидели вдвоем, смеясь и болтая о всякой ерунде, к его сердцу, словно готовая взорваться бомба с часовым механизмом, подбирается тромб, я вела бы себя совсем иначе - прижалась бы к нему, обняла, поблагодарила бы, по крайней мере, за девятнадцать лет любви и счастья. А так - перескакивала с фотографии на фотографию, потешаясь над устаревшими модами, позевывая украдкой, а он, почувствовав, что мне скучно, уронил альбом и пробормотал:
- Не хлопочи вокруг меня, доченька, я немного подремлю.
Все мы, оказавшись лицом к лицу со смертью, чувствуем одно и то же, сказала ей сестра: могли бы сделать больше, да не сделали. Вначале, практиканткой, я просто места себе не находила. А родственникам в таких случаях еще хуже. Вы пережили огромное потрясение, но надо взять себя в руки ради вашей мамочки... Ради моей мамочки? Мамочка не имела бы ничего против, если бы я тут же куда-нибудь испарилась, чуть было не ответила Шейла. Потому что тогда все внимание, все сочувствие досталось бы ей одной и все говорили бы, как хорошо она держится, а так, пока я в доме, сочувствие будут делить на двоих. Даже доктор Дрей, когда он наконец прибыл вслед за своим ассистентом, потрепал по плечу меня, минуя мамочку, и сказал: "Он очень гордился вами, деточка, и всегда мне это говорил". Да, смерть, решила про себя Шейла, заставляет людей говорить друг другу добрые слова, какие в другое время и не подумали бы сказать... "Разрешите, я сбегаю за вас наверх..." "Позвольте, я подойду к телефону..." "Поставить чайник?.." Поток взаимных любезностей - ни дать ни взять китайские мандарины, отвешивающие друг другу поклоны. И тут же попытка оправдаться в том, что тебя не было на месте, когда произошел взрыв.
Сиделка (ассистенту доктора Дрея):
- Разве я пошла бы пройтись, если бы не была твердо уверена, что он прекрасно себя чувствует. К тому же я думала, что и миссис Манни и мисс Манни обе дома. Я как раз дала ему таблетки...
И так далее и тому подобное.
Словно свидетельница, вызванная в суд, подумала Шейла. Но и все мы так...
Миссис Манни (тоже ассистенту доктора Дрея):
- У меня совершенно вылетело из памяти, что сиделка собирается пройтись. Все ведь на мне - обо всем подумай, распорядись, и я решила дать себе передышку - съездить ненадолго к парикмахеру. Мужу, казалось, стало намного лучше, он был уже совсем самим собой. Да если бы я хоть на миг подумала... Меня ничто не выманило бы из дому, тем паче из его спальни.
- Разве в этом дело? - вмешалась Шейла. - Мы никогда не думаем, никто не думает. Ни ты не подумала, ни сиделка, ни доктор Дрей, ни я сама. Но я единственная видела, как это произошло, и мне никогда в жизни уже не забыть выражения его лица.
Она бросилась по коридору к себе в комнату, рыдая навзрыд, как не рыдала уже много лет - с тех пор, когда почтовый фургон врезался в ее первый, оставленный в проезде автомобиль и превратил прелестную игрушку в груду искореженного металла. Пусть это послужит им уроком. Отучит упражняться в благовоспитанности, утверждаться в благородстве перед лицом смерти, делать вид, будто смерть лишь благое избавление и все только к лучшему. Ведь ни одного из них нисколько не удручает, даже не задевает, что человек ушел навсегда. Но ведь навсегда...
Позже вечером, когда все уже легли, - смерть всех, кроме покойного, чрезвычайно утомила! - Шейла прокралась в спальню отца, отыскала альбом, тактично убранный сиделкой на столик в углу, и отнесла к себе. Раньше она не придавала значения собранным в нем фотографиям, привычным, как кипа рождественских открыток, пылящихся в ящике письменного стола, но теперь они стали для нее своеобразным некрологом, ожившей кадрами на экране памяти.
Младенец, весь в оборочках, с разинутым ртом, на подстилке, рядом родители, играющие в крокет. Дядя, убитый в Первую мировую войну. Снова отец, уже не младенец на подстилке, а в бриджах и с крикетной битой, не по росту длинной. Виллы дедушек и бабушек, которых давно нет на свете. Дети на пляже. Пикники на вересковых полянах. Потом Дартмут, фотографии военных кораблей. Групповые снимки стоящих в ряд мальчиков, юношей, мужчин. Маленькой, она очень гордилась, что может сразу найти его: "Вот ты где; вот это - ты" - самый низенький мальчик в конце шеренги, но на следующей фотографии - повыше, во втором ряду, а потом - высокий и - откуда только что взялось! - красивый, совсем уже не мальчик, и она быстро листала страницы, потому что их заполняли фотографии с одними видами - Мальта, Александрия, Портсмут, Гринвич. Собаки, которых он завел, а она в глаза не видела. "Вот это старина Панч..." (Панч, любовно рассказывал он, всегда чуял, когда его судно должно вернуться в порт, и сидел, ожидая наверху у окна.) Морские офицеры на осликах... Они же, играющие в теннис... состязающиеся в беге, довоенные снимки, невольно вызывавшие в памяти строку: "Судьбы своей не зная, ее резвятся жертвы", потому что со следующей страницы все было ужасно печально: корабль, который он так любил, взлетел на воздух, а многие молодые лица, улыбавшиеся с фотографий, погибли. "Бедняга Манки Уайт. Останься он в живых, был бы сейчас адмиралом". Она пыталась представить себе белозубого Манки Уайта с фотографии адмиралом - лысым, тучным - и где-то в самой глубине души радовалась, что он умер, хотя отец и сокрушался - какая потеря для флота! Еще офицеры, еще корабли. Великий день, когда сам Маунтбаттен посетил корабль, командиром которого был отец, встретивший его у борта со всем экипажем. Внутренний двор в Букингемском дворце. Отец, позирующий фотографу из газеты и с гордостью демонстрирующий свои медали.