Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 58

— Зайди ко мне, как соберешься, — попросил напоследок и ушел, стараясь не прихрамывать.

Она прибежала к нему через пятнадцать минут, уже одетая, гладко причесанная. Морозов стоял на пороге, покуривал. Когда Марта поравнялась с ним, он сквозь запах дрянного табака почувствовал молочную свежесть ее дыхания, нежный запах ее волос.

— Ты вот чего, — пробормотал он, пытаясь скрыть смятение, но быстро овладел собой и скучным голосом принялся давать Марте обыденные поручения. Ей было не внове, последние пару месяцев она часто ездила с Фомичом, а то и с самим начколом в город, делала сама покупки. Но теперь она радовалась тому, что в дороге придется не зябнуть, а дышать теплым весенним воздухом, не скучать, а думать о себе… О том новом, что случилось с ней, и предчувствовать впереди какое-то огромное, неведомое счастье. О таком счастье ей раньше только в книгах читать приходилось, но у нее это будет гораздо, гораздо лучше — потому что у нее!

Морозов выдал Марте тугой рулончик — деньги. Он, правду сказать, опасался отдавать девчонке такую солидную сумму — мало ли что случится по дороге, в повозке старик и девка, а по дорогам сейчас всякие люди ходят! Но успокоил себя тем, что у Фомича будет наган для обороны, а через пару дней и он, Морозов, подъедет в город и обратно уж сопроводит покупки.

Марта уже обернулась — бежать, по Леонид Андреевич остановил ее.

— Погоди, торопыга, — произнес добродушно-насмешливо. — Что ж не попрощаешься?

— Ненадолго расстаемся, — рассмеялась Марта. — До свидания, Леонид Андреевич.

— До свидания, Марта, — негромко сказал Морозов и придвинулся поближе к девушке — так, словно вообразил себя тем лощеным чернявым красавцем, который в кинофильме увивался вокруг деликатного сложения дамочки, а потом так целовал ее на диванах, что колонисты свистели, срамя соловьев.

И Марта, видимо, что-то почувствовала — притихла, глядя на начкола широко открытыми серыми глазищами, по лицу словно рябь прошла — волнение? отвращение? страх? — не угадать, не удержать. Упорхнула.

Ей предстояло провести в городе два дня и две ночи. Традиционно наезжающий в город начкол останавливался у своего бывшего воспитанника, Тимофея Крошкина, который с тех пор, как выпустился из колонии, успел поработать на заводе токарем, жениться, повоевать и вернуться домой без правой ноги. Жил Тимофей с женой на окраине города, в крошечной хибарке. Промышлял он тем, что паял и чинил кастрюли да тазы — всей улице, да и ближним улицам тоже. Потому закуток, отведенный Марте под постой, завален был чуть не до потолка грохочущим хламом — оставалось место только для крохотного топчанчика. Фомич ночевал прямо на улице, в возке, и Марта, оставшись одна в темноте, долго ворочалась на узком и жестком ложе, опасаясь повалить кучу жестяного хлама. Под полом шуршали мыши, за стеной громко храпел хозяин.

Утром ездили но делам, передавали в наробраз какие-то бумаги, получали на карточки ситец и необычную ткань «чертову кожу», из которой шили колонистам неснашиваемые штаны. Проезжали мимо толкучки, и это было очень интересно. Марта мечтала пойти в кино, но Фомич отказался наотрез, а одна она пойти побоялась. Только вглядывалась в афиши — не идет ли та картина, что привозили в колонию, та, от которой так сладко млело сердце?

Вечером следующего дня приехал начкол — очень веселый, пахнущий дальними лугами и дорожной пылью. Приехал верхом, на лихом жеребчике но кличке Офицер. Мимоходом поздоровался с Мартой, сел ужинать с хозяевами. После ужина они с Тимофеем долго пили сахарный самогон, причем Морозов не пьянел, а только бледнел, так что видней становились рябинки на лице. Марте тоже налили полстаканчика, поднесли и Тамаре, жене Тимофея. Толстая и веселая Тамара выпила с удовольствием, резко выдохнула и закусила мягко-кислым соленым огурцом. Марта от самогонки закашлялась, замахала руками и кашляла, пока Морозов не ткнул ей прямо в губы круто посоленный кусок черного мякиша. Но телу разлилось горячее тепло, глаза почти сразу стали слипаться.

— Девчушка-то спит совсем, — сдобным голосом пропела Тамара. — Иди, иди, у тебя там постелено. Ишь умучалась как! Иди, голуба.

Марта ушла в чуланчик спать. Под мерный гул голосов за стеной она задремала, а проснулась оттого, что дверь в чуланчик распахнулась. На пороге, освещенный ярким лунным светом из оконца, стоял Леонид Андреевич и пристально смотрел на Марту.

— Что? — вскинулась она. Ей стало жутковато, но интересно, словно все это — и мерное треньканье сверчка, и лунный луч из оконца, и даже куча кастрюль и тазов — вдруг стало принадлежать какому-то незнакомому, чужому миру, где все интересно, и страшно, и можно, и все равно.





— Ничего. Спи, — ответил Леонид Андреевич. — Завтра на базар с утра поедем. Платье тебе куплю. Хочешь?

— Хочу, — ответила Марта, ужаснувшись своим ощущениям и своему ответу. Темным инстинктом, поднявшимся со дна души, она поняла, что этот вопрос означает что-то большее, чем просто покупка платья, касается чего-то более важного. Но о чем идет речь — она понять не могла, тяжелая дрема наваливалась на грудь, жарко дышала в лицо и пахла дальними лугами, дорожной пылью, сахарным самогоном…

Утром поехали на барахолку. У Марты чуть кружилась голова, сладко томилось тело и в ногах было тягучее, тянущее ощущение. Разноцветная карусель базара потрясла ее. Продавалась разная еда, о существовании которой можно было уже и забыть за годы войны. Толстые плитки шоколада, коричневые жженосахарные петушки на занозистых деревянных палочках, жаренные в масле пирожки, похожие на стоптанные ботинки, булочки со сладкой посыпкой и изюм с курагой. Продавались вещи — обычные, привычные за последние годы: и куски парашютного шелка, и галоши, и брезентовые чоботы. Продавались вещи невиданные давным-давно — кружевные комбинации и панталоны, черно-бурая лисья горжетка с неприятно-блестящими стеклянными глазами и молевыми проплешинами, книги с ятями, но без обложек… Продавалось совсем невиданное, трофейное — и платья, и швейцарские золотые часики, какие-то альбомы с видовыми открытками, туфли, как из рыбьей чешуи, нестерпимо сверкающие на утреннем солнце. Продавались вещицы самодельные — зажигалки, сделанные из гильз, портсигары, прозрачные, как лед на пруду, какие-то необычные ручки и вставочки…

Из этого верчения ее, словно котенка за шкирку, вытянул Морозов. Ей понадобилась пара минут, чтобы понять, о чем он ей толкует.

Платье продавала нездорово полная старуха с усиками над верхней губой. Руки у нее сильно тряслись, и платье, которое она держала, тоже трепыхалось, играло на легком ветерке, и Марта не могла рассмотреть, что на нем за узор, но потом рассмотрела. Красные маки на снежно-белом фоне.

— По размеру тебе, что ли? — допытывался Морозов, улыбаясь. — Да говори — или очумела совсем?

Старуха приложила платье к плечам Марты.

— Впору, — констатировала она неожиданно певучим для такого большого и грубого тела, журчащим голосом. — Берите. Я отдаю недорого. Это моей дочери, ее больше нет. Берите. У меня еще туфли, думаю, они тоже подойдут.

Туфли — белые, на маленьком каблучке, с пуговкой на носике — тоже подошли. Марта плохо помнила, как Морозов совершал покупку, сколько он дал за платье и туфли, так что тот факт, что Леонид Андреевич самоотверженно решил не торговаться, прошел мимо ее потрясенного сознания. Она помнила только, как старуха сказала Морозову:

— Ваша дочь будет очаровательна в этом наряде!

И еще она помнила, как помрачнело лицо Морозова, словно черная туча на него накатила. Но через пять минут он уже снова посмеивался и кормил ее житными пряниками с сильным привкусом солода.

Вернувшись в колонию, Марта узнала, что Юрка Рябушинский пропал невесть куда.

— На один день вас нельзя оставить! — бушевал у себя в кабинете Леонид Андреевич.

Марта, испуганная и обессилевшая, сидела в своей комнате на кровати, застеленной голубым покрывалом. На грубо сработанном комодике тикали часы, остатки роскоши прежних хозяев дома. Страшный старик пожирал младенца. На свете есть тысячи дорог, и только одна из них ведет в сырой овраг за рощей, а остальные — в тысячи стран.