Страница 7 из 12
В черном отверстии двери появились двое: молодой, с широким открытым лицом, высокий и, наверно, сильный, и пожилой седой человек с глубоко посаженными темными усталыми глазами. Молодой, шедший сзади, что-то говорил седому, и тот дружелюбно посмеивался. Вдруг, заметив коменданта, седой дернул молодого за руку, предупреждая, – лица их окаменели. Но было поздно. Гауптштурмфюрер подозвал их к себе и спросил:
– Русские?
– Яволь! – вытянулся молодой.
Гауптштурмфюрер пошлепал носком сапога по грязи. Последнее время он все чаще и чаще думал о русских, и, может, это стало причиной того, что вдруг гнев застлал ему глаза, перехватил дыхание – Ангел поднял руку со стеком. Если бы ударил хоть раз, то уже бил бы и бил, пока не стало бы легче или не обессилел. И все же остановился в последний момент, заставил себя остановиться.
Эмоции были противопоказаны работникам лагеря, эмоции позволялись дома, а здесь была работа, которую Ангел считал ответственной и деликатной. В лагере надлежало всегда поддерживать порядок. Порядок во всем, начиная с чистоты в газовых камерах и кончая непременно покорным выражением лица всех узников.
Эмоции препятствовали этому порядку, эмоции могли привести к хаосу – Ангел сдержался и опустил стек. Стоял, с интересом глядя на двух военнопленных. Он хотел уже отпустить их, но вспомнил, что такой поступок тоже диктовался бы эмоциями и стал бы выражением некой нездоровой расслабленности. Собственно, следовало бы записать их номера для немедленного отправления в газовые камеры. Ангел уже потянулся за блокнотиком, но не захотел снимать перчатку – дождь хлестал. Он усмехнулся и приказал молодому:
– А ну дай ему понюхать это…
Ангел показал, что и как надо делать, размазывая подметкой сапога вонючую кашицу глины и нечистот.
Молодой военнопленный смотрел на Ангела, будто не понимая, что ему приказывают, – пауза затягивалась, и комендант уже решил записать их номера, как вдруг молодой перевел взгляд на своего седого товарища.
Ангел улыбнулся. Седой опытнее этого парня и понимает, чем все это может кончиться. Стоило ему пошевелиться, сказать хотя бы слово, и их судьба была бы решена. Но седой не сказал ничего, а молодой схватил его за воротник, нагнул так, что тот стал на колени, и стал тыкать лицом в грязь. Раз… и два… Но не очень сильно.
Ангел приказал:
– Сильнее!.. Не жалей его!..
И тогда молодой стал тыкать быстрее, грязь разжижилась, и брызги разлетались вокруг.
– Хватит! – приказал наконец Ангел.
Лица седого не было видно – какое-то месиво из грязи и крови. Он не вытирался, стоял не двигаясь, только тяжело дышал и смотрел пустыми водянистыми глазами.
– А теперь ты его… – указал Ангел на молодого, и седой, не раздумывая, начал тыкать парня в грязь. – Отомсти!
Вдруг ему сделалось противно от этой покорности; подумал, что же двигает этими людьми, грязными, распластанными у его ног, что же двигает ими и почему они послушны? Очевидно, русским на фронте просто везет и, наверно, их скоро остановят. Он сразу утратил интерес к этим двоим. Пошел, уже не обращая внимания на дождь и грязь, – все равно сапоги запачкались…
Потом он пожалел, что не записал их номера. Два или три дня всматривался в лица военнопленных, отыскивая тех русских. Но выражение покорности и пустые глаза узников делали их лица удивительно похожими, и по ночам, когда Ангелу снились страшные сны, тысячи лиц сливались в одно, оно росло и росло, грязное, измазанное вонючей жижей, смешанной с кровью, – одно лицо во всем лагере. Но ночами у этого лица не было покорного выражения, глаза смотрели дерзко, однажды Ангел увидел в них даже ненависть. Хотел ударить по ним – черным, большим, сверлящим, но рука не поднималась, даже не смог заслониться ладонью от жгучего жара этих глаз – кричал и метался во сне.
Дождь утих, но тучи сгущались, и было такое чувство, что вот-вот кто-то выжмет их как губку, и по еще не просохшему асфальту снова зажурчат мутные ручейки, а по ним изо всей силы хлестнут, оставляя пузыри, потоки светлой теплой дождевой воды.
В детстве Анри в одних трусах носился по лужам, зажмурив глаза, подставлял лицо под тугие струи и пил всласть дождевую воду. Она медленно набиралась во рту, он глотал, чтобы снова жадно подставить губы под струи.
И сейчас у Анри было такое настроение: прыгал бы, ощущая пятками водяную упругость, и смеялся, протягивая к небу мокрые ладони. Все время улыбался, сам не зная отчего, широко и счастливо, и прохожие, видя его улыбку, уступали ему дорогу: было ясно – счастлив человек оттого, что идет с такой красивой девушкой.
Они сели на набережной Сены. Анри снял пиджак и накинул на плечи Генриетте – девушка стала как бы ближе ему: он хотел сказать это, но только бросал камешки в реку и следил за кругами, расходившимися по темной воде.
Совсем близко прошел катер, он тащил против течения баржу, тяжело стуча моторами, а баржа плыла за ним тихо, нагруженная так, что, казалось, вода вот-вот хлынет через борта. Она виделась Анри неуклюжей, толстой женщиной, которую тащит по жизни работяга муж, и он, смеясь, сказал об этом Генриетте.
Генриетта посмотрела на него задумчиво, помолчала и ответила, как показалось Анри, совершенно невпопад:
– Завтра мы еще увидимся, а послезавтра я уеду…
– Куда? – испугался Анри, не поняв ее.
Генриетта бросила камешек в воду, подождала, пока исчезнут круги, и попросила:
– Не надо расспрашивать, милый, я напишу тебе…
Это уже была катастрофа – ему хотелось переубеждать, спорить, но он только сказал растерянно:
– Я же люблю тебя…
Она засмеялась.
– И я тебя.
– Так что же?..
Генриетта приложила палец к его губам, и Анри понял: она уже все решила, и теперь поздно ее уговаривать. Но что все-таки она надумала?
Анри начал издалека:
– Я мог бы помочь или хотя бы посоветовать…
Генриетта оборвала его:
– Все уже решено, милый…
Для своих двадцати семи лет Анри Севиль занимал довольно солидное положение в одном из левых парижских журналов. Читатели давно оценили его острые политические обозрения. И не только читатели. Редактор одного из нашумевших, но не очень разборчивых изданий уже подсылал к Севилю своего сотрудника прозондировать, не клюнет ли тот на гонорар, вдвое больший, нежели платит жалкий левый журнальчик.
Анри слушал маститого коллегу внимательно. Тот, не получив сразу отказа, стал рисовать перспективу, которая открылась бы перед Севилем, и очень расстроился, когда Анри категорически отказался.
Анри засмеялся, представив, какими глазами посмотрит на него Генриетта, если он согласится. Ему стало весело: из-за Генриетты можно отказаться и от мировой славы. Так он и сказал ей вечером в бистро возле редакции, где они встретились. И сразу предложил переселиться в его небольшую квартирку на бульваре Араго.
Признание Генриетте не было результатом эмоциональной вспышки или минутного порыва. Анри все продумал и взвесил. Вероятно, ему, женившись, придется преодолевать, особенно вначале, некоторые материальные трудности, но уже была договоренность с главным редактором о повышении зарплаты в будущем году, что обеспечивало ему и Генриетте прожиточный минимум.
И вдруг такое…
В сердцах Анри швырнул камешек до середины Сены, но Генриетта, все поняв, прижалась к плечу Анри щекой. Он не мог сердиться, если она просила помилования, и, не выдержав, поцеловал ее влажные, чуть раскрытые губы. Генриетта ответила, и они долго целовались, прикрывшись пиджаком и ни на кого не обращая внимания.
Они целовались бы еще и еще, но туча вдруг прорвалась дождем. Генриетта, оторвавшись от Анри, подставила зацелованные губы под капли. Дождь хлестал по ее лицу, и она смеялась и глотала дождевую воду совсем по-детски, прихлебывая.
Они промокли, но Генриетте не было холодно. Анри и подавно. Он не заметил бы и настоящей бури, лишь бы было хорошо Генриетте. Вдруг она опомнилась, схватила его за руку и потянула к зданию, где в подъездах прятались застигнутые непогодой одинокие прохожие.