Страница 11 из 35
Невозможно смириться с тем, что родной язык может исчезнуть, ведь он запечатлел и зов народа к свободе, воспринятой им как великий дар, и борьбу за эту свободу. Язык научил распознавать глас пророчеств, но и осознавать национальную причастность к общему благу – «добра и зла познанья», приобщил к вере и стал истоком всего – началом материнского присутствия и знаком бытия (цикл «Мать»).
О своеобразном и самобытном языке самого Папы говорят и пишут постоянно, обращая внимание на простоту его стиля, и при этом умение мыслить символически сложно; на системность мышления семиотическими образами, благодаря чему его слово способно отражать многосторонние связи человеческого бытия72.
В риторике Святого Отца заключена загадка: прежде всего это касается его своеобразного «чувства слова», что испокон века было свойственно поэтам, пророкам и проповедникам и что (еще одна загадка) этим словом он совершенно по-особому владеет: как образом, возникшим из глубин всех языков сразу – и праязыка, и языка будущего, и языка всего человечества в целом. В этом смысле для него порог в Третье тысячелетие давно перейден.
А слово как особое и целостное понятие, как категория человеческого (существования человека, мышления, правового сознания, художественного таланта, веры – всего того, что человеку дается изначально, что было выработано на протяжении его истории, что свойственно отдельно конкретной личности и всем людям вместе, что их объединяет и возвышает) впервые, наверное, со всей силой заявило о себе в годы учебы Кароля Войтылы в Ягеллонском университете Кракова. «Мой выбор полонистики, – пишет он в книге «Дар и Тайна», – был мотивирован ярко выраженной ориентацией на изучение литературы. Однако первый же год занятий повернул мое внимание в сторону языка. Мы изучали описательную грамматику современного польского языка, следом – историческую грамматику с особым упором на старославянский язык. Это ввело меня в совершенно иное измерение, или же, можно сказать, в таинство слова.
Слово, пока оно не произнесено со сцены, вначале живет в человеке, является неким основным мерилом его духовной жизни. Оно направлено, наконец, на беспредельную тайну Самого Бога. Открывая слово посредством занятий по литературе и языку, я не мог не приблизиться к тайне Слова – того Слова, о котором мы ежедневно говорим в молитве «Ангел Господень»: «И Слово стало плотию и обитало с нами» (Ин 1, 14). Позже я понял, что эти занятия по полонистике подготавливали во мне почву для другой направленности интересов и учебы: я имею в виду философию и богословие»73.
В языке Иоанна Павла II слово – «живой организм», со своей историей (и предысторией), смысловой многозначностью и «статусом» (отсюда обязательная характеристика происхождения слова, выявления его однокоренных связей, лексики). Оно всегда метафора и зерно (сердцевина) мысли. Иоанн Павел II, употребляя слово, является одновременно и отправителем, и получателем, будто соединяет в слове два начала сразу – адресата и адресанта, что придает слову «трансценденция» свойство: при всей внутренней замкнутости оно открыто другому человеку и Богу (как церковь, «закрытое» помещение которой обладает «открытостью», что находит отражение в самой архитектуре).
Святой Отец часто употребляет в разных по жанру сочинениях одни и те же слова, через это обретающие лексическую многозначность, благодаря чему в контексте выявляется неисчерпаемость семантики каждого слова, его смысловая бесконечность. Слово может быть художественным образом и категорией этоса, его пророческий смысл заключает в себе и конкретный жизненный факт. Так устраняются перегородки между повседневным звучанием слова и сферой сакрального, органично соседствуют между собой разные стилевые потоки, естественно соединяются «ученость» и эстетика, что, в свою очередь, делает особенным язык Папы Римского, который каждому сочинению придает свою литературную форму, в связи с чем собственно жанровые определения весьма относительны.
Слово в своей предельной наполненности и смысловой содержательности, а вместе с тем открытости и обращенности ко всем мирам, доступным человеку, близко понятию света с его лучеобразной структурой, что естественно делает слово Иоанна Павла II светящимся, подобно звезде или фонарю, освещающему пространство (мысли).
Характеризуя систему связей «слово – мысль – действие» применительно к театру и драматургии, К. Войтыла замечает: «Мысль отнюдь не является застывшей, а обладает собственным движением. Именно эта динамика мысли берет живое человеческое слово и делает его зачатком действия».
И то, что вроде бы имеет отношение к сугубо театральной эстетике, приложимо ко всему человеку как бытию, если рассматривать само бытие как представление, а человека как персонаж, и тогда взгляд художника обретает способность проникнуть в ви́дение Творца.
Стоит отметить здесь особую содержательность вербальной образности языка Папы Римского, в которой художественное начало, определяющее суть каждого образа, словно сливается (или уступает место) качественно иному началу: сверхъестественному. Образная структура его поэтики свидетельствует о том, что сам язык – это не просто символика слиянности земного и неземного, скорее, здесь можно говорить о сверхъестественном языке как таковом – о языке сверхъестественного мышления.
Словесная ткань не терпит разрывов, ее узлы не спрячешь. Отсюда ее прочность, покоящаяся на самом, пожалуй, мощном источнике – языке родства.
Язык живет памятью и соединяет людей в единую семью.
Представление о семье в творчестве Папы многоаспектно и, как всё в его творчестве, образно, но и конкретно – по-земному.
Семья подразумевает прежде всего семью всех народов, общность людей Божьих, каждый из которых другому брат. Семья – это братство цивилизации любви (по определению Павла VI).
Но семья – это еще и Церковь, единство верующих, у которых свой Дом. Понятие о семье неотрывно от понятия о доме и о взаимоотношениях самых близких между собой людей: мужа и жены, отца и матери. В соответствии с тринитарным характером своей деятельности, Святой Отец видит в семье – «земной» троице – прообраз Великой Троицы – «Небесной».
Как ни сложилась бы последующая жизнь человека, судьба его всегда каким-то образом – прямо или косвенно – несет на себе печать семейных отношений. Раннее детство Кароля Войтылы было запечатлено чередой потерь, которые стали для него невосполнимыми, но и одновременно обогатившими его внутренне.
«Мои детские и юношеские годы рано означились утратой самых близких. Сначала матери, которая не дождалась дня моего первого Причастия. Она хотела, чтобы у нее во что бы то ни стало было два сына: врач и священник; мой брат стал врачом, а я – священником. Сестры, которая родилась за несколько лет до моего появления на свет, я не знал, она умерла вскоре после моего рождения»74. В двенадцать лет Кароль Войтыла потерял старшего брата, которого очень любил, с которым дружил и который оставил по себе память как человек, героически выполнивший свой профессиональный долг: выхаживая больную, смертельно заразился от нее скарлатиной. Сын и отец остались вдвоем. «Я вблизи наблюдал за его жизнью и видел, как он умел себя превозмогать, видел, как он коленопреклоненно молился. Это было самым важным в те годы, которые столь много значат в период становления подростка. Отец, который умел быть требовательным к себе, в некотором смысле мог уже ничего не требовать от сына. Глядя на него, я учился быть требовательным в отношении себя и выполнять собственные обязательства». Говоря о том примере, какой подавал ему его отец, Папа Римский впоследствии назвал этот пример «первой домашней семинарией».
Здесь, наверное, и коренится свечение отцовства, которому надо учиться сызмальства: постичь его можно только через Любовь Сына к Отцу и Бога к Сыну. «Парадигма «отец—сын» неподвластна времени. Она старше человеческой истории»75. Думая об этом, Адам (в мистерии «Свечение отцовства» и в поэтическом эссе «Размышления об отцовстве») – человек с обыкновенным именем, – как у всех, – восклицает: «Не сумел я взвалить на свои плечи отцовства, не смог оказаться на его высоте, чувствую свою абсолютную беспомощность, и то, что дано мне было как дар, обернулось бременем».