Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 10

И вот сегодня я бесконечно счастлив, представляя вместе с Наташей Масловой, Володей Васильевым и сотрудниками «Московского дома национальностей» лучшие работы Владимира Маслова современным зрителям, уставшим от затхлой, безвкусной и много раз пережеванной пищи, которой кормят их галереи Гельмана, разнузданные Кулики, уставшие от незаслуженной славы Кабаковы и прочие псевдохудожники, лишенные и сотой части подлинного дара, щедро предоставленного Владимиру Маслову самой природой.

Детство

С детства считали меня чудаком. А за что, почему – не различаю. Волновала до слез красота, что с собой можно поделать! Чуть что, слезы катились! Думается, как я, все люди такие – любят березы, Есенина, деревенскую жизнь… Смеялись многие надо мной, да что там многие, поголовно смеялись. Но я не обижаюсь. Даже отец и дядя Коля говорили: «Сивка со странностями!» Они меня всегда ласково звали. Я, почестно, крещен Вовкой, Владимиром, но они звали Сивкой. Мне нравилось, я думал «сивка-бурка, вещая каурка» из сказки, а оказалось, это птичка семейства ржанковых, мелкий кулик, доверчивый такой, что на него даже охотиться неинтересно.

Детство у меня было хорошее. В глазах как рай – все цветное, камыши, синяя Волга, белая церковь у Белеутова, где я искал свою мать. На телеге отец возил меня в поля: пруд, рига, цыгане, насосы ручные… Ласковые крестьянки говорили: «Мама из Москвы яблок привезет». А ведь обманывали меня, ее уж на свете не существовало. Одно воспоминание осталось, как от прежних людей.

В сущности, мы жили постоянно в лесу. В дебрях глухих, можно сказать. С трех сторон лесами окружены, впереди река. Как такие места отец находил? Может быть, он людей не хотел видеть? Я и сам уединение полюбил. До слез природа волновала. В домике простом тусклый свет освещал все, отец мыл нас с братом в корыте, а за стеной просилась в дом и плакала вьюга.

Отец был учитель. Наши почти все учителя, приметные люди: и отец, и дядя Коля, и дядя Толя. Кудрявые, черноволосые, прямо иконописные лица у всех. А как лепили великолепно, на гитарах играли, декламировали! Вальсировали даже! Все музы, думается, у них гостили. Я сам всегда страстно стихи любил. Дядя Женя был инженером, а тетя Лида – врачом, а я родился, по-видимому, художником, но долго не догадывался никто.

Душа у меня рано запела. Только родился, только протер глаза, безумно полюбил рисовать. Как томление какое-то, сами знаете перед чем, или, как я слышал где-то, «не насытится око зрением», страстное такое желание рисовать было. Рисовал везде: в лодке, на сеновале, в лесу, на чердаке до ночи с лампой просиживал. Дедушка не обижался, как я его рисовал, с длинною бородой в железнодорожной фуражке. Рисовал в воздухе пальцами, веткой на песке… Волжского песка на берегу были горы, чистый и золотой, как в пустыне египетской.

Тетя Лида просила меня на воспитание взять, чтоб на художника выучить, но отец не отдал. Я такой хорошенький был, жизнерадостный. Слышал не раз, как родные говорили: «Посмотри, Лидуся, какой Вовка хорошенький!» В детстве я, почестно, недурной наружности был, тонкий, черненький, глаза большие, но неуч и почему-то краснел, как мак, лет до тридцати. Мне застенчивость страшно вредила. Первая подруга моя только пьяным сумела в постель приземлить. Вот стрижи, стыдно и говорить, спариваются на лету, а мы не стрижи, к сожалению. Много я страдал оттого, что не стриж, что боялся женщин непьяным. Столько страхов, страданий, легче бы, воздушней ко всему относиться. Не я один… Видно, из-за влечения к женщинам все пить начинают.

Мой отец родился охотником страстным. Ружья постоянно заряжены на картечь, англо-русских гончих держал, легавых мышиного цвета, сучек, правда, больше любил, от них ведь приплод. А какие познания большие о травах имел, о голосах птиц! Фиалки по запаху ночью мог находить! Точно не знаю, но родные что-то скрывали. Замашки у них какие-то барские, беспечность во всем, яблоневые сады разводили… И какое нажили добро? По две лавки, пять книг по ботанике, ружья и на цепях три собаки. Моли – и то есть нечего. У дяди Коли, кажется, еще гербарий и граммофон были. Дядя Коля и дядя Толя тоже буйные, высокохудожественные натуры, охотники! Да охота вообще древнейший вид деятельности! Так стреляли великолепно, думается, «Записки охотника» запросто могли написать. Все эти: «а между тем заря разгорается, вот уже золотые полосы потянулись по небу, в оврагах клубятся пары…» они тысячу раз видали. И я видел.





Дядя Коля особенно ярок. Изумительный человек! Нервный, сухой, вспыльчивый, болезненно честный меломан с усиками, он до восьмидесяти лет в проруби купался, пока врачи не запретили, и не ел ничего! Всегда перед ним две-три борзые, сам на велосипеде, как птица Сирин, гордый сидел, не сидел, а точнее мчался в галифе и белой фуражке. Он собак своих прям очеловечивал. Запросто за них застрелить мог. Собаки у него худые, как балерины, изысканные, дядя их огурцами кормил, а водитель какой-то одрами обозвал, кинул в них что-то. Дядя одров ему не простил. Не поленился, восемь километров на велосипеде гнался за ним, и погоня его не остудила. Прямо с ружьем «кригхофф» в избу ворвался, с печки стащил мужика, еле отняли его у дяди. А потом десять лет судился. Всем судьям надоел. С ним и не связывался никто.

А одно время я у дедушки письма находил в красивом сундучке. Он в Хотьково начальником железнодорожной станции был. Лишнего в доме, конечно, ничего, аскетизм. Только сплошь увешано фотографиями: люди черные, долгоносые, мальчики в курточках, барышни в кружевах. Бабушкины акварели висели. Письма «Милостивый государь», а может, «Ваше превосходительство» начинались, точно не помню, но почерк помню – каллиграфический!

Представляете, государь! Видно род непростой или не совсем простой! Но родные ничего не говорят, скрывают. Или с Кавказа были корни, или еще дальше, из Палестины. Да, я никогда ничего не вру!

Как сейчас вижу: заря разгорается, вот уже золотые полосы потянулись по небу, в оврагах клубятся пары, отец молодой и похожий на Блока, босиком идет на охоту, и следы на росе остаются. За ним я с маленьким ружьишком. Лет с шести у меня ружья были. Мы за утками идем на болото, где черти живут. Отец декламирует:

Идет себе, литой, как гирька, кудрявый и красотой своей не гордится ни капли. Не боится волков, ничего не боится. Я его спрашивал: «Пап, ты дом можешь поднять?» Он отвечал: «Могу!» Я этому верил. Наши все такие!

Дядя Женя с тетей Лидой тоже красавцы, умные, правдивые, атеисты, «ворошиловские стрелки». Хотя ошибиться могу в атеизме. Дядя Толя, кажется, каждое утро молился: «Господи! Помилуй брата Колю, брата Женю, брата Володю и сестричку Лидочку!» Это один дядя Толя развел мистицизм. Бабушка, я слышал, еще до революции молиться ему за всех поручила. А остальные никто не молились, ни дядя Коля, ни дядя Женя, потому что у всех высшее образование. Не шибко грамотный в семье только я. Я хоть убейте, что такое электричество, не понимаю!

Но вошло мне в душу поэтическое видение мира. Как красиво было кругом! На болотах кулички, клюква. Березки и осинки чахлыми листиками трепещут, как на Октябрьскую флажки. Болотные курочки, маленькие такие птички, любой стебелек их выдерживал, прямо по воде ходили. Мы среди сказки жили. Чистые были, раз по пятнадцать в день купались в пруду среди карасей. А когда в меня пиявка впилась, я к отцу в школу голый вбежал прямо с пиявкой. А-а-а-а! Шесть пиявок могут умертвить лошадь, двадцать семь – быка. Это из Брема отец вычитал. Хоть и боялся я крови, но пиявки – мура, черные червячки без органов чувств. Самое страшное в мире – бараны! Вон как адски бараний рог Бог скрутил, хоть я в него не верю, конечно. Встанут на пыльной дороге и смотрят в упор желтыми гипнотическими глазами. В шерсть их красные тряпки кто-то вплетал. От красного цвета, как от крови, начинает тошнить. Я в природе не вижу красного…