Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 29

«Богов любимцы долго не живут», – с горечью процитировал себя Байрон в письме к Вальтеру Скотту.

Только с начала 30-х годов у читающей британской публики зародилась, хотя и еще весьма робкая, мысль, что П. Б. Шелли находится в пятерке величайших английских поэтов. К 40-м годам эта мысль упрочилась в умах большинства. Неожиданным, непредсказуемым фактом стал огромный рост популярности Шелли среди рабочих в период чартистского движения – с середины 30-х до середины 40-х годов XIX века. Конечно, в круг чтения рабочих вошли далеко не все его стихи и поэмы. Но «Королева Мэб» стала «Библией чартизма», а «Песня людям Англии» – его гимном.

С начала 30-х годов можно отметить и самые первые упоминания о Шелли в России, тогда его имя переводилось как П. Б. Шеллей, а в русской печати главным образом он упоминался в связи с его великим другом Байроном. Слава Байрона в России на целое десятилетие затмила Шелли.

Должна с горечью отметить, что и до сих пор у нас нет ни одной художественной биографии Шелли, хотя есть критические, научные статьи и более или менее удачные стихотворные переводы.

Это относится и к полному собранию переводов Шелли, предпринятому Бальмонтом и вышедшему в 1907 году.

Но в России Шелли так пока по-настоящему и не известен.

Вступление

I

По строгим правилам итальянского карантина труп утонувшего должен быть сожжен на месте, где его нашли.

Все заботы по устройству кремации взял на себя преданный друг Шелли Эдвард Джон Трелони; он много часов провел возле тела поэта, выброшенного волнами на берег только спустя месяц после того, как «Дон Жуан», маленькая прогулочная яхта, потерпел крушение в Неаполитанском заливе. Он нанял людей, сложивших погребальный костер, нет, два костра – 15 августа кремировали Эдварда Эллеркера Уильямса, старого приятеля Трелони, капитана яхты. Это он, Трелони, свел Шелли с Уильямсом полтора года назад, или – судьба? И вот теперь он ставил точку во фразе, начатой им – или не им? – тогда.

На яхте был юнга, Чарльз Вивиани. Стать бы ему отважным английским моряком, современником великой эпохи в истории флота – перехода от паруса к машине, но неумолимая судьба великого поэта подмяла под себя и эту едва начавшуюся жизнь.

Шелли сожгли на следующий день, шестнадцатого.

Вероятно, костер для того, чтобы сжечь человека, нужен огромный. Вероятно, полуголые итальянцы, приморский сброд (кстати, сколько их было – двое, трое?), складывая костер, не особенно скрывали свою радость по поводу хорошего заработка – богатые англичане платили щедро. Жизнерадостные шекспировские могильщики.

Трудно оторваться от этой картины – вот они тащат тело. В рукавицах? Или голыми руками? А потом бегут к морю мыться? Используют приспособления, вроде крючьев или носилок?

И серных спичек, напоминаю, тогда не было. Зажечь костер на берегу моря, где ветрено, надо было уметь. Вряд ли он занялся сразу, и веселые итальянцы, наверно, ругались, досадуя на ветер и собственную неловкость.

Как хорошо изучена эта эпоха – едва ли не каждый образованный человек вел дневник, и сопоставляя их с письмами и другими документами, жизнь не то что Шелли, а и того же Уильямса в последний его год можно расписать по дням, а порой и по часам.

И как плохо мы представляем себе ее живые подробности – люди эпохи Романтизма редко удостаивали их вниманием.





Еще, вероятно, при кремации присутствовал представитель церковных или светских властей и, надо думать, был составлен и подписан соответствующий протокол. Возможно, впрочем, это сделали позже – благодаря или взятке, или тому, что в те наивные времена государство еще сохраняло человеческое отношение к мертвым.

Но что мы знаем точно – Джордж Гордон Ноэль Байрон в сопровождении Ли Хента, лондонского журналиста, критика и поэта, единственного тогда профессионального литератора, по достоинству ценившего гений Шелли, приехал в экипаже и присутствовал при кремации.

Байрон умел вести себя так – благо и внешность, и слава, и внутренняя трагическая сила содействовали, – что любой его спутник казался сопровождающим. Это вошло в привычку и получалось само собой.

Вероятно, и Шелли выглядел рядом с Байроном (лордом Байроном, бароном Байроном) примерно так же – барон умел себя поставить, да к тому же невысоко ценил Шелли-поэта. Но смерть меняет многое. В тот день Байрон написал своему другу, поэту Томасу Муру: «Вот ушел еще один человек, относительно которого общество в своей злобе и невежестве грубо заблуждалось. Теперь, когда уже ничего не поделаешь, оно, быть может, воздаст ему должное».

И там же, несколько выше: «Вы не можете себе представить необычайное впечатление, производимое погребальным костром на пустынном берегу, на фоне гор и моря, и странный вид, который приобрело пламя костра от соли и ладана; сердце Шелли каким-то чудом уцелело, и Трелони, обжигая руки, выхватил его из горсти еще горячего пепла».

Как все-таки разведены мы не только во времени, но и в пространстве! Видимо, для Байрона нет ничего удивительного в поступке Трелони, раз уж сердце «каким-то чудом уцелело». Представьте себе, что группа русских в Италии хоронит соотечественника, подчиняясь тому же карантинному закону, – мыслимо ли предположить, что кто-то из них вынет сердце покойного из горсти праха? Что-то языческое, из английских сказок о людоедах видится в этом.

Но и родственные нам поляки сходно поступили с сердцем Шопена. Как нам понять друг друга?

Ли Хент попросил у Трелони сердце друга и передал его вдове поэта Мери Шелли. После ее смерти в 1851 году сын, сэр Перси Флоренс Шелли, нашел сердце отца – высохшее, готовое рассыпаться и стать щепоткой пыли. Оно хранилось в письменном столе Мери, завернутое в собственноручно переписанный ею экземпляр «Адонаиса» – поэмы Шелли, написанной на смерть другого великого романтика, Джона Китса. Томик его стихов был найден в кармане мертвого Шелли.

И символика действий Мери понятна. Однако странен и страшноват сам предмет, легший в основу символа.

Но отметим в этом символе еще одну грань: судьба поэта не кончается с его жизнью. Смерть – переломная точка судьбы, она огромна, но не больше самой себя. Или, как писал сам Шелли, «только суеверие считает поэзию атрибутом пророчества, вместо того чтобы считать пророчество атрибутом поэзии. Поэт причастен к вечному, бесконечному и единому; для его замыслов не существует времени, места или множественности».

II

«Бедой нашего времени является пренебрежение писателей к бессмертию», – писал Шелли. Именно свою включенность в поток поэзии, видимо, понимал он как судьбу. Человек своего времени, наследник эпохи Просвещения, он не мог принять Рок в его античном понимании, а если и мог, то не признавался себе в этом. Ренессанс с его представлением о самобытности и самоценности человеческой жизни давно оттеснил античное (да и средневековое) понимание Рока, или предопределенности, в область бытовых суеверий, на периферию сознания, в словесные клише типа «ему выпал жребий», «не судьба» и т. п. И в этом отношении дистанция между нами и романтиками невелика, тут мы – люди одной эпохи.

С другой стороны, все мы наследники христианского представления о смысле истории, когда человек зависим от этого смысла (этот акцент характерен для Средневековья) или от самой истории, что характерно для Нового и Новейшего времени.

Но, повторю, нас разделяет не только время, но и историческое пространство. В биографиях, написанных на Западе, герой преобразует мир, в котором живет, мир словно представляет собой декорацию, на фоне которой действует гений. Биографические телесериалы, набитые кочующими штампами типа «гений – толпа» – крайнее выражение этой тенденции, когда воля гения подчиняет себе мир, вообще говоря, равный толпе, которой гений и приносит себя в жертву.

У нас же герой – фигура скорее страдательная, не столько жертвующая, сколько жертвенная. Он настолько исторически и социально обусловлен, что напоминает число, подставленное в формулу. Таков толстовский Наполеон, но ведь Кутузов таков же. Разница – в осознании ими собственной роли.