Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 19

Война кончилась; строй военный мало-помалу давно редел; полки расходились во все стороны с литаврами и пением… Помещики возвращались в свои имения. Больницы пустели.

Боевые картины исчезали одна за другою, как степной мираж, и цветущая, разнообразная поэзия мирного и веселого Крыма становилась виднее и понятнее.

Я жил долго в степном имении Шатилова. Прекрасное имение. Я лечил его крестьян и соседей за годовую плату. Здесь медицина стала опять приятна; здесь я видел результат; здесь было меньше иллюзии. Я катался верхом, гулял, читал, занимался сравнительной анатомией и даже стрелял… Здесь, наконец, я стал опять писать на покое. Ничто не способствует так творчеству, как правильная жизнь после долгих треволнений и странствий.

К сожалению, наука вообще, в которую я больше и больше стал вникать здесь на досуге, продолжала портить мой стиль и живой дух. Всякое высокое развитие очень трудно… Нужно много грубых камней, чтобы найти в них жилку золота; нужно множество розовых листьев, чтобы выработать одну ложку дорогого душистого масла. Немного остается истинного веками и у великих художников, у тех, у коих уменье соединилось в жизни и с удачей.

А сколько было писано!

Практическая жизнь, независимая должность были полезны мне для независимости, для новых впечатлений, для жизни, для того самоуважения, которого бы мне не дала презираемая мною серая и душная жизнь столичных редакций.

Теперь я больше любил, я больше уважал себя; я сформировался и стал на ноги. Но такова судьба всего земного – деятельная жизнь не была возможна без теоретических занятий; а теоретические занятия приучали мою мысль к слишком научным, к слишком точным, реальным приемам, вредили капризу вдохновения, искажали подробностями простоту широких взмахов кисти, ослабляли восторги и полет…

Вечная боязнь выставить слишком самого себя, боязнь, которой, не скрою, я набрался у Тургенева и других писателей того времени, делала то, что я продолжал предпочитать сюжеты гораздо менее оригинальные и свежие, чем события моей собственной жизни, из-за какой-то pruderie[21], из-за ложного стыда, быть может, и похвального в человеке, но все-таки очень вредного для художества.

Лишь бы одну вещь гениальную написать, пусть она будет до бесстыдства искренна, но прекрасна. Ты умрешь, а она останется. Но чтобы решиться на это, надо быть или столь молодым, как я был, когда писал Киреева, или уже усталым и сознающим невозможность сказать миру хорошо и десятую долю того, что думаешь.

У Шатилова я много занимался сравнительной анатомией и медициной. Кроме того, и сам Шатилов влиял на меня в этом отношении, хорошо ли, дурно ли – не знаю! Он был страстный орнитолог; у него был прекрасный музей крымских птиц; я еще в гимназии обожал зоологию, и мы сошлись. Я читал у него Кювье и Гумбольдта, и мне кажется… чуть ли не думал внести в искусство какие-то новые формы, на основании естественных наук.

Зоология, сравнительная анатомия, ботаника исполнены поэзии, когда в них вникнешь. Разнообразие форм и общие законы, соблазн новых открытий и новых соображений, самые прогулки и близость к природе с научной целью – все это очень увлекательно. Поэзия научных занятий и поэзия любовных приключений имеют между собой то общее, что они одинаково отвлекают вещественно от искусства. Но разница между ними та, что любовь и всякие приключения дают пищу будущему творчеству, влияют даже хорошо на форму его, ибо дают непридуманное содержание; а наука, отвлекая художника в настоящем, портит его приемы и в будущем, и надо быть почти гением, чтобы стиснуть, задавить в себе этот тяжелый груз научных фактов и воспоминаний, чтобы не потеряться в мелочах, чтобы вырваться из этих тисков мелкого, хотя бы красивого реализма ввысь и на простор широких линий, чтобы:

Настал, наконец, час моего возвращения на родину. Другие доктора возвращались с войны, нажившись от воровства и экономии; я возвращался зимою, без денег, без вещей, без шубы, без крестов и чинов; я ехал восемнадцать дней с обозом от Крыма до Харькова и в Курске увидал, что у меня уже недостанет денег до Москвы, и если бы не сумел очень искусно и забавно обмануть одного спутника своего, то не знаю, как бы я доехал. Он отомстил мне тем, что сам ел и пил хорошо три-четыре дня, а мне, кроме куска хлеба и кусочка сала, все это время не давал ничего и табаку тоже не давал.

Так я ехал, бедствуя и наслаждаясь сознанием моих бедствий, ибо я был один из очень немногих, которые могли из Крыма уехать, не краснея перед открывшимся тогда либеральным и честным движением умов; и сверх того у меня осталась на руках одна бедная семья[22], которую я дал себе слово не оставлять и содержать ее.

Я помню, со мной был Беранже. Пообедав с мужиками за 15 к. с, я садился на воз. Телега скрипела и ехала шагом до ночи по бесконечной степи, я читал «Беранже».

И, простирая руки к небу, я восклицал с фарисейской радостью: «Боже! благодарю Тебя, что Ты меня создал не таким, как все эти подлецы, и дал мне силы и честь для такой трудной борьбы!»

В Москве родные заплатили за меня двадцать коп. серебр. извозчику, который довез меня до дому, и я опять поселился в доме Охотниковых на Пречистенке. Ее давно уже не было в Москве, и мне это было приятно. Позднее я встретил ее и увидал, что она привыкла к мужу и имеет много детей.





Мы говорили, обедали вместе и т. д. Но мы уже были чужие друг другу, как в «Обыкновенной повести» Огарева.

Я искал места в деревне, в провинции.

Иноземцов, который славился способностью выводить молодых врачей в люди, знал и любил меня. Он хотел оставить меня в Москве, другие тоже советовали мне это, прельщая даже перспективой дамского доктора, но я оставался верен своему желанию уехать опять вдаль. Сельская жизнь обещала мне больше здоровья, больше досуга для мысли и творчества, наконец, возможность видеть и простой народ чаще и ближе, и высшее общество, если помещики попадутся хорошие; а мне и народ, и знать, les deux extremes[24], всегда больше нравились, чем тот средний, профессорский и литературный круг, в котором я, по средствам моим, сначала принужден был бы, вероятно, вращаться в Москве. Я хотел быть на лошади… Где в Москве лошадь? Я хотел леса и зимою: где он? Я хотел много…

Кроме Тургенева, изящного, остроумного, светского, рослого и богатого барина, и Фета, про которого я сказал бы стихами, если бы был стихотворец —

мне из литераторов и ученых лично никто не нравился для общества и жизни. Панаев и Некрасов оба были отвратительны и т. д. Гончаров тоже epicier[25], толстый и т. д.

Толстых я не встречал, ни Льва, ни Алексея. Майков очень жалок. Жена его носит очки! И потому я на всех почти ученых и литераторов смотрел, как на необходимое зло, как на какие-то жертвы общественного темперамента, и любил жить далеко от них, эксплуатируя их лишь для моих целей. Может быть, от этого и из них никто не стал заботиться обо мне, и все забывали меня в моем удалении, самолюбивом лично и самоуверенном художественно…

21

ханжество (фр.)

22

Семья Лизы.

23

24

две крайности (фр.)

25

бакалейщик (фр.)


Понравилась книга?

Написать отзыв

Скачать книгу в формате:

Поделиться: