Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 12

Я сидел за одним из столиков, окруженный вплотную волнующейся, говорящей толпой, и равнодушно курил папиросу, поглядывая на потолок.

В стороне несколько человек суетились, занятые устройством одного общего стола и установкой двенадцати досок.

Какой-то молодой человек в рыжем галстуке, очевидно, неопытный, скверный игрок, оглядел с суеверным ужасом все доски и, подойдя ко мне, сочувственно, с влажными глазами, пожал мою руку.

– До свиданья, – сказал я просто.

– Нет, не до свиданья… Но я очень вам сочувствую… Одному против двенадцати! Это гениально! Неужели вы выиграете?

Я дружески похлопал его по плечу.

– Ничего, старик, приободритесь. Дело не такое страшное, как вы думаете. Что, господа, готово?

– Готово. Играющие, прошу занять ваши места. Пожалуйте, милостивый государь!

Роль арбитра принял на себя старик с тусклыми глазами. Он усадил игроков по одну сторону стола, а мне указал на другую сторону, где не было стульев.

– Пожалуйста! Вам придется ходить, следя за ходами, от этого края до этого.

– Не желаю, – ответил я гордо. – Я играю, не глядя на доску. – И отошел в самый дальний угол комнаты.

Двенадцать отборных марабу сели, как дрессированные птицы, строго в ряд и сейчас же уткнули профессиональным жестом носы в доски.

– Первый ход ваш, милостивый государь, – обратился ко мне тусклый старик.

Мне казалось, что моя шутка доведена до конца. Марабу, чего мне и хотелось, выведены из своего дремотного состояния. Но как мне сейчас уйти от них, – я не мог придумать.

В запасе у меня был первый ход, оставшийся в памяти от загадочных газетных шахматных отделов, и я воскликнул повелительно:

– Господа! Первый ход: е два – е четыре. Прошу вас – сделайте за меня.

Двенадцать рук поднялись к фигуркам, и двенадцать фигурок на двенадцати досках выдвинулись на две клетки вперед. А шершавый и тонкий голос первого партнера справа заскрипел: «е семь – е пять».

Я внимательно смотрел издали на доски и, ничего не поняв, призадумался. Кажется, пора уж мне было обратиться в бегство. Но, иронически пожав плечами, я решительно заявил:

– Бе один – бе три…

Все глаза изумленно поднялись на меня.

– Вы, вероятно, хотели сказать: бе один – це три?

– Я хочу сказать то, что считаю необходимым, – сухо процедил я сквозь зубы.

– Но такого хода не бывает!.. Конь не может же быть выдвинут по прямой линии!

Я ядовито улыбнулся.

– Да? Вы так полагаете? А знаете ли вы, что таков гамбит Марабу?





Комната загудела:

– Такого гамбита нет!

– Не-у-же-ли?.. Вы здесь сидите в этой скверной, прокопченной дымом дыре и, забыв все на свете, в тупой косности махнули рукой на все завоевания, сделанные за последнее время в этой великой, хитроумной, благородной, истинно королевской игре, именуемой шахматами…

– Он сумасшедший, – сказал кто-то из угла.

– Сумасшедший! – сердито закричал я, бешено вскакивая. – Да! Во все времена, во всех случаях всех новаторов, изобретателей, пророков, мучеников науки, философов называли сумасшедшими. Но что от этого изменилось? Остановился ли прогресс? Эйфелева башня по-прежнему сияет недосягаемой высотой, и подземные железные дороги все более и более опутывают земную кору железной сетью. Я утверждаю, что гамбит Марабу существует! Он разрешает делать ход конем по прямой линии, и, если вы отказываетесь признавать его – я брошу вам в лицо гласное, громкое обвинение: угрюмые кроты, скрытые трусы, совы, испугавшиеся свежего потока воздуха и снопа солнечных лучей, ворвавшихся в моем лице в мертвую, застывшую атмосферу тления и праха! Нет! Довольно… На воздух отсюда!

Под негодующие крики и вопли десятков голосов я спокойно и хладнокровно подошел к вешалке и оделся.

Несколько марабу прыгали вокруг меня, размахивая руками, точно крыльями, и визжа заржавленными голосами, но я, не обращая на это внимания, надел шляпу, строго и спокойно выпрямился и не спеша прошел через мрачную, темную комнату, населенную обычно странными, дремлющими человекоподобными птицами, которые пришли теперь в бурное, неописуемое волнение.

Свежий воздух улицы любовно принял меня, и, сладостно зажмурившись, я засмеялся высокому солнцу.

1909

Леонид Леонов

Деревянная королева

И уж конечно, ничего тут чудесного нет.

…Ночью однажды сидел Владимир Николаевич у столика и отдыхал за шахматами, – повторял стаунтоновский, раннего периода, королевский гамбит, помещенный еще в «Palamede» в семидесятых годах. На столе позади него пел медную песенку хромой хозяйкин самовар.

Тогда за окном пушил декабрь, и белые снежные кони хорошей метели вихрем несли по городу синие санки сна.

И как будто кто-то играл на флейте, и, возможно, флейта играла сама.

Эта партия, игранная в Авиньоне лет семьдесят тому назад, была, пожалуй, самой изящной у Стаунтона. Атака белых коней, после внезапного нападения черного ферзя, была размеренной, четкой и строгой, как математическая формула, где знаки так хорошо и магически вплетаются друг в друга… А самая середина партии, когда черные выправляют свои смятые пешки и черная ладья, пользуясь замешательством неприятельского фланга, выплывает с b8 на b4 и уводит белого коня, – это ли не вагнеровский лейтмотив, гневная медь которого расцветает над головой нечаянным звенящим цветком?

Самовар вздыхал начищенной своей грудью, стихал на минутку крошечную, и снова потом начинала сонно ползать по комнатке тихая песенка самоварной тоски. В таком перерыве Владимир Николаевич передвинул ладью и задумался над ферзем. Стаунтон уходил здесь в неясные дебри конной атаки и с непонятно диким упорством бил конем с f3 на d4, а потом развивал прекрасную комбинацию на левом своем фланге… Владимир Николаевич ясно представлял себе другой вариант, а именно: королева идет с d5 на а5, как играл впоследствии Андерсен против Кизерицкого, а оттуда, – правда, рискуя катастрофой, – можно было прямо поставить угрозу белому центру… Владимир Николаевич решил разработать этот вариант и, закурив папиросу, устремил глаза за окно.

…Там неслышный лёт ветровых копыт пронизывал синюю ледяную глубь ночи. И уносились и набегали новые, и весь тот снежный поток как флейта был. И странно, что многие в городе бессознательно слышали ту смеющуюся флейту, кроме одного лишь Владимира Николаевича.

Внимание его было поглощено белой пешкой, – в ней лежала причина некоторых осложнений и туманности, но уже и теперь становилось ясным: с4 било f7, a g7 черных…

Вот тут-то Владимир Николаевич пристальней вгляделся в ночь и лишь теперь нежданно услыхал тихий, влекущий в равнины декабря свист метельной флейты. И случилось так, что это напомнило ему письма тоненькой девочки Мариан-ночки, которая за год перед тем под лиловой шалью пробежала мимо его сердца. Владимиру Николаевичу живо вспомнились глаза и губы в особенности, которые на всю жизнь так и растворились в пенье снежной флейты.

Но тотчас же вслед за милыми губками Марианночки почему-то припомнился хитроумнейший вариант Морфи, и тогда Извеков одной насмешливой улыбкой смел всю эту розовую муть с души, как лужу метлой с тротуара, а Стаунтон, по совету непогрешимого Морфи, прыгнул конем вперед и угрожающе поднялся на дыбы перед самым носом ошарашенного короля.

И снова запела флейта. И, покоряясь чему-то, что было прежде, а теперь ушло, Владимир Николаевич подошел к окну и стал смотреть.

Между домами, – в их низкие и вторые этажи поглядывали заплывшие метелью желтые глаза, – неслись, разбрызгивая синие хлопья по сторонам, снежные табуны, увлекая в ледяную муть беззвездной ночи весело кувыркающихся слонов…