Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 8

Хотя он повсюду был в безопасности и мог бы, собственно говоря, повиснуть, никому не видимый, на люстре в общей комнате, он отправился в мансарду, чтобы спокойно обо всем поразмыслить. Мансарда была разгорожена на несколько комнаток — одна для прислуги и две для гостей; здесь он попытался вжиться в свое новое существование: проходил сквозь стены из одной комнаты в другую или становился так, чтобы его тело оказалось в трех помещениях одновременно. Кроме того, он много прыгал и один раз даже просунул голову сквозь черепичную крышу; на улице шел дождь, и он втянул голову обратно, хотя капли дождя, пролетая сквозь голову, конечно, не могли замочить ее. Он отметил, что закон тяжести еще распространялся на него. Он мог проникнуть куда угодно, через железо с такой же легкостью, как и через дерево (например, старая кровать не воспрепятствовала его передвижению сквозь нее), мог парить в любом угодном ему направлении. Но стоило ему расслабиться, что после некоторой тренировки оказалось не столь трудным, как он опять опускался на прежнее место, если только между ним и этим местом не находилось особенно толстое металлическое препятствие. Все это доставляло ему совершенно детское удовольствие, за которое он с жадностью ухватился, видя в нем хоть какое-то возмещение того, чего он лишился, и тем не менее он решил не делать глупостей и не злоупотреблять своими новыми способностями. Так, уже несколько дней спустя, он, чтобы попасть из одного помещения в другое, пользовался обычным путем; только в тех случаях, когда все двери были плотно закрыты, он проходил сквозь них. И был рад, если видел хотя бы полуоткрытую дверь, через которую можно было еще пройти, тогда он становился боком и протискивался через дверную щель, как будто оставался прежним Альбертусом Коканжем, намеренно не обращая внимания на то, что целые части его тела, размеры которого оставались неизменными, все-таки срезались деревом косяка и двери. Конечно, он ничего такого не мог видеть, но замечал это по чрезвычайно тонкому ощущению, похожему на глухое поскрипывание, которое он с этих пор стал называть «голосом древесного жучка». Только при прохождении через полотно и шерстяные ткани он не ощущал ничего: чтобы установить это раз и навсегда, он как-то проделал несколько танцевальных па в шкафу своей жены. Все эти предметы он видел, как всякий смертный; что же касается проницаемости предметов, то для него не было разницы между одним видом материи и другим. Если он попадал внутрь предмета, то вокруг него просто становилось темно. Он не мог говорить и вообще издавать какие-либо звуки, что вполне совпадало с тем, что сообщил ему в мастерской посетитель. Дышал же он, как обычно, хотя, должно быть, мог обходиться и без этого, так же как и без сна, что при общем атрофировании мускулов, вероятно, не сулило ему ничего особенно хорошего; например, вполне возможно было бы непроизвольное погружение к центру Земли. Потребность в пище вовсе исчезла вместе с вытекающими отсюда последствиями. С прошлым его связывало только — за исключением воспоминаний — непреодолимое подчас желание что-то держать в руках, сверлить, действовать отверткой, напильником да тоска глаз по мелким латунным деталям.

Поскольку он не мог без ужаса думать о часовой мастерской и был в то же время обеспокоен ее судьбой, то разговоры о делах были для него невыносимыми и он оставался большую часть дня в мансарде. Когда же он освоился со своим новым образом жизни, научился передвигаться, не удивляясь тому, что его ничто и никто не в состоянии задержать, и когда он без тени внутреннего протеста смог сказать себе: «Я невидим, я больше не часовщик, я невидимка», как будто самое важное во всем этом было не столько его необыкновенное состояние, сколько несовместимость понятий «невидимка» и «часовщик», — именно тогда он принялся размышлять о начале своего приключения: посетитель в мастерской, часы, бумага, ручка и книжечка с квитанциями. Он хотел бы найти этого человека, но не для того, чтобы получить объяснение своего сверхъестественного превращения, а для того, чтобы призвать его к ответственности. Он хотел бы схватить этого парня за шиворот и привести его обратно в мастерскую, как будто там, на месте, все снова могло вернуться в свое прежнее состояние. Где он и кто он? Может ли он, Альбертус Коканж, снова стать видимым, пусть даже без участия этого человека? Что было написано на квитанции и на листе свернутой бумаги, торчавшей из часов? Но ничто не заставило бы его вернуться в мастерскую, чтобы разузнать все это.

И затем перед ним открылась новая перспектива: ведь он может этого человека пусть не схватить за воротник, но все-таки выследить, а там будь что будет. Ничто не мешало ему покинуть дом: стоило только пройти черепичную крышу, и он в свободном пространстве; а если из пиетета перед прежним Альбертусом Коканжем и его привычками он захотел бы непременно попасть на улицу через дверь, то к его услугам была, в конце концов, дверь студентов, а не только дверь мастерской, которая до сих пор внушала ему страх. В расположении дома, принадлежавшего Коканжу, было нелегко разобраться, потому что он состоял, собственно, из двух домов. Это была странная комнатных размеров вселенная, которую Альбертус Коканж при желании пересекал во всех направлениях; коридоры здесь были той же ширины, что комнаты, и он проходил туда тем же способом: через левый верхний угол или просунув голову через плинтус. Оба дома стояли вплотную друг к другу, посетители могли тотчас же понять это по двойному шраму в виде ступенек, соединяющих два чудовищно длинных коридора; на втором этаже первого дома жили студенты; посредством лестницы эта часть сообщалась с боковым выходом. Посредине дома проходила еще одна лестница, ведущая из общей комнаты в заднюю часть второго этажа и через боковую дверь к студентам, эта лестница предназначалась главным образом для прислуги; дочери, а иногда и жена сбегали по ней или тяжело поднимались с дымящейся едой на подносе; вечером по этой лестнице они пробирались украдкой в свои спальни; не то чтобы они боялись потревожить студентов, которые как раз в это время начинали ходить на головах, просто иначе трудно было проскользнуть незаметно и избежать новых требований чая или грога. Слепого, почти впавшего в детство отца обычно укладывали спать в восемь часов.

Странно, что Альбертуса Коканжа, замышлявшего покинуть дом, все более и более захватывала самодовлеющая сложность этого дома. И не только это. Оказалось, что он очень привязан к дому. И хотя он мог, конечно же, в любое время вернуться домой, было сомнительно, нашел ли бы он силы для возвращения после всех испытаний, которые ожидали его вне дома. Новые помыслы увлекали теперь Коканжа: отыскать не человека, а новые пути, приведут они к нему или нет, пути к свободе, неведомые пути… Собственно говоря, тот человек был не более чем предлог. Коканжа манил внешний мир, манили невероятные приключения, которые он мог бы пережить в качестве человека-невидимки, невидимого часовщика. Да и при чем тут часовщик? Он был когда-то часовщиком, теперь он мог быть всеми и каждым, каждым и никем. Он мог наблюдать за людьми с расстояния, сколь угодно близкого. Сначала бы он взялся за часовщиков, своих прежних конкурентов, потом за остальных, тех, которые раньше сами наблюдали за ним; все, что они говорят, и делают, и пишут, как они плетут интриги — государственные деятели, политика! — как они любят и ненавидят и так далее — короче, дыхание захватывало в груди. А потом — и тут он впервые вспомнил, что сказал ему посетитель о выборе, который-тогда предстояло сделать, — он мог бы, наверное, записать когда-нибудь все, что он узнал, увидел, подслушал…

Воодушевленный этой мыслью, он поспешил к стене комнаты для прислуги, где он находился, и стал водить по ней указательным пальцем правой руки, подчиняясь порыву, который сразу же избавил его от потягивания и ломоты в невидимых мускулах, этого влечения к ювелирной работе, самого злейшего мучения Коканжа со времени его превращения. И попытка увенчалась успехом — он писал. Буквы, словно написанные карандашом, не очень черные, несколько широковатые и хорошо очерченные, возникали перед его глазами и — как подсказывало ему осязание — из его пальцев. Он писал с наслаждением, не слишком много на первый раз, с тщеславным самодовольством выписывая каллиграфические буквы. Он писал; «Альбертус Коканж, часовых дел мастер, Альбертус Коканж, бывший часовщик, в мастерской с ним случилось, в мастерской его уничтожили, в мастерской Альбертуса Коканжа…» — и еще несколько ничего не значащих слов. Затем он глубоко вздохнул и попытался стереть пальцами буквы, но это не удалось: однажды написанные, они ускользнули из-под его власти. Этого он не ожидал. Стук дождя — опять дождь — отвлек его внимание. Он поежился, хотя холода не чувствовал. Он поежился при мысли о мире вне стен этого дома, о вещах, населявших огромное пространство, над которым у него осталось так мало власти. Более чем что-либо другое это упражнение в письме привязало его на первые недели к дому.