Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 25

Линючий пес прибежал откуда-то с высунутым языком, обнюхал ботинки Глеба, на всякий случай дружелюбно повилял хвостом и, тоненько заскулив, проник в дом — проголодался, должно быть, бедняга.

А из дома вышел толстый кот в белых чулочках, огляделся, спросонья зевнул и, задрав хвост, неторопливо зашагал куда-то по своим делам.

Глеб Горелов взглянул на светящийся циферблат: половина девятого.

И тогда за углом, на дощатой тропинке, послышался отчетливый стук каблуков. Знакомые шаги — они так же знакомы, как бывает знаком голос

Светлана появилась из-за угла. В руке чемоданчик.

— Ты ждешь? Давно? Извини…

Замок, прищелкнув языком, отомкнулся. Светлана зажгла свет, чемоданчик положила на стул и снова сказала:

— Извини, пожалуйста.

При этом она пытливо, озабоченно взглянула на Глеба.

— Ладно, — кивнул Глеб.

— Я у Серафимы Семеновны была, шила. У меня ведь швейной машины нет, так я у Серафимы Семеновны уже неделю шью. Нужно было закончить.

— Ладно, — повторил Глеб. — Ты когда едешь?

— Завтра.

— Завтра…

— Да. Уже отпускные получила, взяла аккредитив. Завтра… А что?

— Ничего.

Светлана снова взглянула на Глеба — опять озабоченно, даже виновато.

А чем она перед ним виновата? Тем, что едет в отпуск? Но ведь все ездят в отпуск… Что она едет, а он остается? Но им по графику отведены отпуска в разное время. Ей в июне, а ему в октябре. Конечно, если бы они были, допустим, мужем и женой, то им постарались бы дать отпуск в одно и то же время. Но они не муж и жена.

А кто они друг другу? Об этом, наверное, нужно соседей спросить. Уж те расскажут. Соседям-то, надо полагать, об этом все досконально известно. Куда больше, чем известно им самим — Светлане и Глебу…

А кто они друг другу? Может быть — никто?

Неправда. Чем же тогда озабочена Светлана Панышко? Почему она все-таки чувствует себя виноватой перед ним — перед Глебом?

Ей это самой удивительно. Впрочем, пустяки… Просто она едет в отпуск, едет на юг, отдыхать. А он остается здесь, на Севере, остается в Унь-Яге, остается работать. Ну еще вполне возможно, что, оставшись здесь один, он станет скучать по ней. А может быть, и она там, на юге, будет скучать без него. Это тоже вполне возможно…

И вообще, когда у человека такой удрученный вид, когда волосы склоненной его головы так печально — прядь за прядью — падают на лоб, очень трудно, почти невозможно не почувствовать себя виноватой.

Светлана подошла к Глебу и легким движением пальцев смела с его лба эти темные, просыпавшиеся пряди. И — будто тем же движением — смела с его лица печаль. Глеб улыбнулся ей: проясненно, благодарно — хорошо улыбнулся.

— Хочешь, покажу тебе, что я сшила?

Она раскрыла чемоданчик. Вынула оттуда что-то полосатое, потом что-то голубое, а потом что-то прозрачное. Подняла прозрачное.

— Капрон, — пояснила Светлана. — Ну как?

— Здорово… — похвалил Глеб. — А это что? На окна?

— Олух царя небесного. Это платье. Вечернее.

— А-а…

— Много ты понимаешь! — продолжала сердиться Светлана. — Ничего ты не понимаешь… И вообще так платья по смотрят.

Минуту поколебавшись, заявила:

— Погоди-ка…

Она распахнула дверцу шкафа — едва ли не всю комнату на две половины перегородила эта дверца. В одной половине, за столом, остался сидеть Глеб Горелов. В другой половине — за дверцей — была Светлана. Там зашелестел, заскользил шелк.





Глеб Горелов курил папиросу и смотрел на дверцу. Между дверцей шкафа и полом оставалось пространство. И было видно, как хлопотливо топчутся, как плавно поворачиваются на каблуках ноги. Ступни малы и узки, а пышный подъем выступает из туфли. Щиколотки полны, но кажутся стройными, переходя в упругие, с выпуклыми мышцами икры. Видеть дальше мешает дверца.

Однако Глебу Горелову кажется, что он видит сквозь эту дверцу, угадывает за ней все. Все, что ему не видно и неведомо. Крутые, величаво-спокойные бедра двадцатисемилетней девушки. Ничем не стесненную, округлую талию. Ровно дышащую грудь. Пологие плечи. Статную шею.

Глеб стряхивает пепел папиросы куда-то мимо пепельницы.

Ему кажется, что он видит сквозь дверцу шкафа ее лицо. Очерченное с грубоватой нежностью, сероглазое. Губы мягкие, свежие. Тяжелый узел русых волос на затылке.

Такая она — Светлана Панышко, Светлана Ивановна. Все в ней покойно и плавно, бестрепетно.

Дверца шкафа, скрипнув, затворяется. Светлана стоит перед ним в шуршащем белом платье. Юбки щегольски топорщатся, вырез у шеи глубок, узкий рукав, оставляя плечо нагим, плотно обхватывает запястье.

Она делает шаг навстречу, поворачивается, как в танце — рука на отлете, другая придерживает юбку. Еще поворот, шаг назад, полупоклон и — встала прямо.

Черт его знает, отчего любой из женщин присущ этот талант встать и сесть красавицей, повадка королевы или профессиональный жест манекенщицы? Впрочем, не любой, не каждой… Но эта — умеет.

— Ну?

На лице Светланы Панышко — торжество. Ах, как она счастлива! Она сама, своими руками, хотя и на чужой машине, сшила вот это несравненное платье.

Ах, всего-навсего полвека назад она, эта русская девушка — затворница, чернавка, воительница, без колебаний, без жалости ножницами обрезав косу, рвалась из кухарок, из швей, из маменькиных дочек в курсистки, лбом прошибала стены, ежилась от оскорблений и — ликовала безмерно, заполучив диплом: она — врач, она — агроном, она — человек!

И вот, полвека спустя, она, эта русская девушка — одна из сотен тысяч, — как на обыденность, как на правило, как на само собой разумеющееся смотрит на свой диплом инженера и бесконечно горда, если умеет сама себе сшить нарядное платье. И пройтись в нем павой. И даже обо всем этом но подумать.

Обо всем этом Светлана сейчас не думала — она просто радовалась новому платью.

Глеб Горелов тоже не об этом думал. Он о другом думал. Он задавил окурок в пепельнице, поднялся, шагнул к Светлане, сильно обнял ее и стал целовать.

Она ответила — охотно и спокойно. Напомнив, однако:

— Платье не мни…

А он мял это новое платье. Он железной хваткой стиснул упругое и прохладное тело девушки, целовал плечи, угрюмел от страсти и становился некрасивым.

— Не надо… — сказала Светлана. Отстранила его мягко, но уверенно.

Глеб Горелов вернулся к столу, сел, взъерошил волосы. Они снова рассыпались по лбу. Только теперь не печально, не по-сиротски свисали эти темные пряди, а диковато, жестоко, зло.

Он злился. Он злился на нее за то, что так неизменно уверенна и спокойна оставалась она в его объятиях. С тех пор, как впервые разрешила ему обнять себя. Ему бы посмеяться, ему бы пошутить над этим спокойствием: мол, из какого-такого неизвестного металла и каким-таким неизвестным холодным способом отковали вас, дорогая Светлана Ивановна, любопытно мне узнать как механику…

Но ему было не до шуток. Он принимал это спокойствие за равнодушие, а равнодушие относил на свой счет. Он злился на нее. И злился на себя за то, что не смел ослушаться, не смел быть настойчивей…

Дрожащей от волнения рукой он потянулся к плащу, извлек из кармана бутылку с наклейкой: «Коньяк. Плодово-ягодный», поставил на стол.

— Зачем это? — нахмурилась Светлана. — Ты же бросил как будто?

— Я и бросил, — убежденно, глядя ей прямо в глаза, подтвердил Глеб. — Уже месяц.

— А принес зачем?

— Сегодня положено. По случаю твоего отъезда. И потом, стоит ли затевать разговор — одна бутылка?

— Тебе и одной рюмки нельзя. Ни одной, понимаешь?

— А тебе?

— Мне-то что? Мне можно.

Она не решалась быть с ним строже. Требовать. Она ему не жена… И, может быть, именно в этом был неосознанный расчет, инстинктивное чувство самозащиты: она не требует — и он требовать не вправе.

Чего требовать? Ну, скажем… чтобы она стала его женой. А он ее просил об этом? Нет, не просил. Он хочет этого? Хочет — она знает. А она сама согласилась бы? Вероятно — да.

Но по какому-то обоюдному молчаливому уговору они избегают касаться этой темы. Почти каждый вечер встречаются они. Здесь, в комнате Светланы. Уже давно тревожно и трудно дышать им обоим в часы этих встреч. И не только тогда трудно дышать, когда задыхаешься от поцелуев…