Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 20

— Как увезли?

— Приехали и забрали, начальник.

— Увезли? — вновь восклицаю я. Цыган понял мой испуг. Но он не хочет, чтоб мою растерянность заметили. Говорит о другом.

— Обойти надо, начальник. Им оружие роздали. Обойти надо поселок.

Я подавляю свой страх и пробую смеяться над ним.

— Чего ж ты испугался? Полсотни сброда с винтовками.

— Злы больно, ой, злы, начальник, — отрезает он. — Один, сурьезный такой, грозил все. Как, говорит, поймаем, так сначала суставчики будем каждому ломать за Ивана Сергеича — так звали Оглоблина. Вот так, начальник, по отдельному суставчику… хруп, — цыган показал как. Потом отошел и долго заламывал назад свои пальцы с видимой болью, пробуя, как далеко они могут загибаться в обратную сторону.

И люди мои, притихшие вдруг, с тревожным молчанием следят за ним.

Меня тревожат не эти бредни, меня поражает одно — все иностранные газеты вопят о крестьянском восстании в России против большевиков, а большевики, не задумываясь, раздают колхозникам оружие, да еще в тех районах, которые подвержены налетам банд. Как это понять? Иль большевики безумцы? Иль все эти вопли о новой гражданской войне в России не что иное, как бешенство писак?

Мне осталось одно: показать моим людям, что «черт не так страшен, как его малюют».

Иначе весь отряд будет морально скован страхом перед этим «намалеванным чертом».

Я объявляю, что мы сейчас же выступаем на поселок.

Люди покорны, но собираются очень медленно — у каждого видно страшное желание обойти поселок.

Я пробую ободрить их шуткой:

— Мы засветло поужинаем у них, а к темноте Артемий с огневиками согреет их. А то холодно, а у колхозников шубенок нет…

Но эта шутка моя не ободрила их, а напротив, усугубила их молчаливость.

Я сторонник ночных операций. Ночью, а еще лучше в скверную погоду, я ни разу не знал поражений.

Я уж хотел было задержаться до темноты, но внезапно подумал, что люди мои истолкуют это так, будто и я струсил вместе с ними перед сбродом вооруженных мужиков.

И, если они так истолкуют, тогда скверно совсем.

Я прыгаю в седло и кричу:

— Заснули? Живо!..

Поздние сумерки. Но небо белое, и от этого светло. Должно быть, ночью выпадет снег. Порой мне кажется, что уж летят снежинки и изредка холодным уколом обжигают лицо.

Мы едем прямо по дороге, открыто. В ста шагах от поселка из канавы вылезает парень и шагов двадцать бежит нам навстречу. Он в тулупе, под которым у него спрятана винтовка: одной рукой он все время придерживает полу и хочет, чтоб мы не увидели его оружия и приняли за мирного жителя.

Парень озадачен нашим открытым походом.

— Э-ей! — кричит он растерянно.

— Э-ей, — дразнит его кто-то из моих людей.

Парню, видимо, было тяжко оттого, что мы едем так открыто и совсем молча. Наш ответный звук обрадовал его.

— Вы не Черные жуки? — вновь орет парень растерянно.

Теперь я открыл, что засада в канаве. Я понимаю их положение — они боятся, что вместо Черных жуков откроют стрельбу по красноармейцам.

Мне нужно выиграть еще пятьдесят — семьдесят шагов, тогда мои люди в одно мгновение рассыплются лавой и я без малейшего урона сомну и уничтожу эту первобытную засаду.

Я кричу парню:

— Дурак, ослеп?

Но в этом и заключалась моя ошибка. Я упустил из виду, что голос мой узнают. Тут же из канавы показалось несколько голов.

— Егорша, — закричали оттуда, — Егорша, они, они…

Парень согнулся и, путаясь в тулупе, помчался назад. Кто-то из моих людей выстрелил в него, но промахнулся. Этот довременный выстрел — самый пагубный выстрел довременный — как бы разбудил мужиков, и одновременно с моей командой из канавы затрещали поразительно дружные и, как всегда на этом расстоянии, безвредные выстрелы.

Однако эти люди — оттого ли, что не расслышали мою команду, или оттого, что «черт» внезапно предстал пред ними во всем «размалеванном ужасе», — столпились, лошади взвивались, визжа, кусая друг друга. Невозможно было понять — от внезапной ли тревоги взвиваются и визжат они, или от ран?

В тех случаях, когда по кавалерии открыта дружная стрельба на довольно широком пространстве, исход один: как можно скорее увести ее из боя.

Галопом мы взяли влево и скрылись за линией построек.





Но и тут, я сам не знаю почему, какое-то общее смятение овладело всеми людьми и парализовало общую волю отряда.

Я не раз испытал себя как бойца. Я никогда не считал чувство страха позором. Пресловутую «храбрость» я называю тупоумием и настоящей храбростью считаю лишь «умение поразить противника с наименьшим риском», — уверенность в бою никогда еще не покидала меня.

Но здесь сам я, испытывая какое-то странное, неведомое чувство, скакал вслед за ними, но я знаю: не чувство страха, а растерянность перед «необыкновенным» противником.

Если бы моим противником был отряд красноармейцев, тогда все было бы иначе с самого начала и я бы разбил его.

Но этот противник обратил меня в бегство лишь тем, что он «необычен».

Подобно льву, я растерялся перед ощетинившимся щенком.

Выстрелы продолжали щелкать, но уже не так густо.

Оглянувшись, я заметил, что там, где нас останавливал парень в тулупе, осталась какая-то темная группа чего-то живого, копошащегося.

Но тогда мне почему-то не пришло в голову, что это остались мои люди, под которыми, вероятно, были убиты лошади.

Об этом обстоятельстве мы и не подумали.

Лишь час спустя все мы сразу вернулись к этому вопросу: «Кто же остался там?»

Вернул нас к этому вопросу случай с монашком в кавказском поясе.

Когда мы остановились, заметили, что монашек как-то необычайно молчалив и неподвижен. Его окружили, и он, почувствовав на себе общее внимание, изумленно оглядел нас, но ничего не говорил. Кое-кто слез с лошади. Монашек, видимо, тоже хотел слезть. Он закинул ногу, но внезапно потерял равновесие и грохнулся оземь, вытянув вперед руки.

Когда к нему подошли, он был мертв.

Видимо, он не сказал о своем ранении из-за боязни, что его добьют.

— Кто-то там… на месте, — вскинулся одинокий голос.

Но мы не знали — кто. И даже не знали точно — сколько.

Как-то совсем случайно к полуночи мы остановились в той лесистой пади, где нас разыскал аэроплан.

Мне докладывает цыган. По его голосу я чувствую, что случилось что-то непоправимое.

Он сообщает, что нас догнал один из моих людей. Под ним убили лошадь, и он приехал на лошади Артемия, захватив его шинель.

Я подзываю этого человека. Из-за темноты трудно разглядеть его лицо. Меня поражает его голос — совсем чужой. Мне почему-то кажется, что не могло быть у меня в отряде человека с таким странным, «чужим» голосом.

Человек степенно рассказывает про Артемия.

Оказалось, что при первых выстрелах Артемий спешился и лег за убитой лошадью этого человека. А когда мы ускакали, Артемий сбросил с себя шинель, вскочил, поднял кверху руки и так, без шапки, в одной гимнастерке побежал к канаве, не переставая кричать:

— Родные!.. Родные… Убейте, родные!..

Человек кончил рассказывать. Я говорю ему:

— Ступай.

А он все тем же «чужим», не нашим голосом спрашивает:

— Куда же идти теперь?

Падает снег. В пади тихо, и белые хлопья вьются в воздухе медленно и торжественно. Завтра будет след. Надо немедленно идти к границе и пробиться.

Я твердо знаю, что надо поступить именно так.

Но умная мысль родилась у меня — тайно покинуть отряд и остаться в России.

У меня осталось лишь одно желание: спрятавшись, подсмотреть, что делает моя «возлюбленная» со своим новым любовником. Я вспоминаю о пакете с долларами, который дал мне англичанин, и решаюсь: завтра я открыто поведу своих людей на Олечье, приму бой и покину их.

Идет густой снег.

Все так же ровно, неслышно и торжественно.

Цыган подает мне записку, грязную и истрепанную.

Я зажигаю фонарик и смотрю записку.

Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.