Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 10

— Ничего, не убивайтесь!

— Где муж? Что случилось? Он попал под машину?

— Неужели вы не понимаете? Забрали его.

Нет, со мной, с ним этого не могло случиться! Ходили какие-то слухи (только слухи, ведь это было в начале 1936 года), что-то произошло, какие-то аресты… Но ведь это относилось совсем к другим людям, ведь не могло же это коснуться нас, таких мирных, таких честных…

— Как он?

— Сидел бледный, передал часы для вас, сказал, что все выяснится, чтобы вы не волновались. Детям сказал, что уезжает в командировку.

— Да, конечно, выяснится! Ведь вы знаете, Маруся, какой он честный, какой хороший человек!

Маруся горько усмехнулась и посмотрела на меня.

— Эх вы, образованная! А не понимаете, что кто туда попал, не вернется. Разве там справедливость?

Но ведь я знала о нем все, знала, что он не мог сделать ничего преступного.

Нет, я буду бодра, я докажу, что верю в справедливость нашего суда. Он вернется, и этот гнусный запах, этот пустой дом — останутся страшным воспоминанием.

А потом потянулось странное время: дети ничего не знали. Я играла с ними, смеялась, и мне казалось, что ничего не произошло, что мне приснился дурной сон. А когда я выходила на улицу, шла на работу — я глядела на всех людей, как из-за стеклянной стены: невидимая преграда отделяла меня от них. Они были обыкновенные, а я обреченная. И они говорили со мной особенными голосами, и они боялись меня. Заметив меня, переходили на другую сторону. Были и такие, что оказывали мне особое внимание, но это было геройство с их стороны, и я, и они это знали.

Один старый человек, член партии с 1913 года, пришел ко мне и сказал: "Устройте свои дела, может быть, вас тоже арестуют. И помните, на вопросы отвечайте, а лишнего не болтайте, каждое ваше лишнее слово повлечет за собой длинный разговор".

"Но ведь он совершенно невинен! Почему вы мне даете такие советы? Вы, большевик! Значит, вы тоже не верите в справедливость нашего суда? Вы недостойны партбилета!"

Он посмотрел на меня и сказал: "Запомните мои слова, а по существу поговорим через год".

Я считала ниже своего достоинства прислушиваться к его советам. Я старалась жить так, будто ничего не случилось.

В это время проходил съезд стахановцев щетинно-щеточной промышленности. Когда мы собрались в Витебске, оказалось, что работники этой промышленности встретились впервые со дня создания советской власти. На встрече выяснилось, что в Ташкенте изобретают машину, которая уже десять лет работает в Невеле, что технология, принятая в Усть-Сысольске и дающая блестящий эффект и для качества, и для количества, и не снилась минчанам.

Это была веселая, эффективная и благодарная работа. Я была секретарем съезда, работала целыми днями, забывала, что, приехав в Москву, я опять попаду в пустую квартиру и опять буду носить передачи в тюрьму…

Назавтра после моего возвращения в Москву за мной пришли.

Смешно сейчас вспоминать, но первой моей мыслью было: все материалы съезда у меня, съезд стоил пятьдесят тысяч рублей. Вся работа в набросках, все пропадет, никто не разберет моих записок.

Пока делали четырехчасовой обыск, я приводила в порядок материалы съезда. Я не могла всерьез осознать, что жизнь моя кончена, я боялась думать о том, что у меня отнимают детей.

Я писала, клеила, приводила все в порядок, и пока я писала, мне казалось, что ничего не случилось, что я кончу работу и передам ее, а потом мой нарком мне скажет: "Молодец, вы не растерялись, не придали значения этому недоразумению!" Я сама не знаю, что я думала, инерция работы, а может быть, смятение от испуга были так велики, что я проработала четыре часа точно и эффективно, как у себя в кабинете наркомата.

Проводивший обыск следователь, наконец, надо мной сжалился: "Вы бы лучше простились с детьми!"

Да. Проститься с детьми… Ведь я расстаюсь с ними. Может быть, надолго. Это выяснится, этого не может быть.

Я вошла в детскую. Сын сидел в постельке. Я ему сказала:

— Я уезжаю в командировку, сыночек, оставайся с Марусей, будь умным.





Губки его искривились:

— Как странно! То папа уехал в командировку, теперь ты уезжаешь, вдруг уедет Маруся — с кем же мы останемся?

Я поцеловала его худенькую ножку.

Дочка сладко спала и посапывала, уткнувшись носом в подушку. Я ее перевернула. Она засмеялась и что-то пролепетала.

В первый раз в жизни я поняла, что это значит, когда слезы душат. Я никак не могла вздохнуть, но до сих пор с гордостью вспоминаю, что не показала сыну горя.

Мы вышли из дома.

Закрылась дверь. Сели в машину. Сразу кончилась жизнь обыкновенная, человеческая, с чувствами жены, дочери, матери, работника.

Иногда мелькали в мозгу по инерции какие-то заботы. Что-то недоделано, что-то надо исправить. Собиралась замазать окно. Дует. Сын простудится. Нет, не то. Что-то важное. Мама! Я все скрывала от нее опасность, которая надо мной нависла. Я ее утешала выдуманными сведениями о муже. Теперь она узнает.

Я не обняла ее, когда прощалась в последний раз, я все откладывала разговор с ней, чтобы подготовить ее… Нет. Не это самое главное. Что-то я не доделала… Я хотела идти к Сталину, добиться свидания с ним, объяснить ему, что муж мой невиновен… Нет, не то… Что-то еще я не сделала…

Все. Отрезана жизнь. Я одна против огромной машины, страшной, злой машины, которая хочет меня уничтожить.

Лубянская тюрьма

Камера во внутренней тюрьме на Лубянке напоминала номер гостиницы. Натертый паркет. Большое окно. Пять кроватей заняты, шестая — пустая. Но окно забрано щитом. В углу параша. В двери прорезано окошечко и глазок.

Ввели меня ночью, когда в камере все спали. Мне указали кровать. Лечь на нее казалось мне столь же немыслимым, как уснуть на раскаленной плите. Мне хотелось скорее поговорить с соседками, узнать от них, как проходит следствие, что мне предстоит. Я еще не научилась терпеть молча. Никто ко мне не обратился, все повернулись к стене от света и продолжали спать. Я сидела на постели, а ночь тянулась, а сердце разрывалось…

До подъема было два часа, но я их никогда не забуду.

Наконец в шесть часов в дверь стукнули: подъем.

Я вскочила уверенная, что меня сегодня же вызовут и все объяснится, я докажу, что я и мой муж не виноваты, я сумею убедить, что у меня нельзя отнять детей, что я чиста…

Первая истина, которую я усвоила, гласила, что в тюрьме главное — это научиться терпению, что меня вызовут или сегодня, или через неделю, или через месяц, что мне никто, никогда, ничего не объяснит.

Когда я поняла это (первые два-три дня я каждую минуту ожидала, что меня вызовут, а вызвали меня только на пятый день), я начала оглядываться вокруг и знакомиться с соседками. На Женю Быховскую я обратила внимание из-за заграничного, черного с красной отделкой платья.

"Вот это уже, наверное, настоящая шпионка!" — думала я, видя, как она моется заграничной губкой и надевает какое-то необыкновенное белье. Лицо Жени портил нервный тик.

"Я-то не прихожу в отчаяние, — подумала я. У меня-то все выяснится, а ты попалась и не можешь совладать со своим лицом".

Как потом я узнала, Женя работала в подполье в фашистской Германии, и уехала оттуда потому, что тяжелая болезнь, сопровождавшаяся неожиданными обмороками, не позволяла ей оставаться в подполье. Один раз она потеряла сознание на улице, имея при себе партийные документы. Ее спас врач-коммунист, к которому она случайно попала.

В 1934 году ее отправили лечиться в СССР, а в 1936 году она была арестована. Одним из главных мотивов обвинения было, что она слишком уж ловко избегала лап гестапо, особенно в случае с обмороком, очевидно, у нее были там связи.

Всего этого я не знала и смотрела на нее с отвращением и злорадством.

Мне было легче сравнивать себя с "настоящими" преступниками. Я казалась себе рядом с ними такой ясной, такой чистой, что не только умный и опытный следователь, к которому я попаду, но и ребенок увидит, что я ни в чем не виновна.