Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 4

– Хорошо здесь…

– А, да. Осели вот. Аська растет, так что… Папа наш ездит, а я – дома.

И Майка, и Кирилл раньше оба реставрировали иконы, писали фрески, ездили по церквям, и ближним, и дальним – где заказы были.

Я иду в ванную, с наслаждением умываюсь по пояс, плещу водой в лицо, чищу зубы и выхожу мытая, смирная, в белой измятой рубахе навыпуск, как подрасстрельный солдат.

Пьем кофе на террасе, курим, Майка объясняет мне, как доехать до Артюши.

– Это же на другой конец города… И там еще… Может быть, завтра? А сегодня отдохнешь, выспишься, пока мы к Зинке съездим, а?

– Нет, спасибо. Поеду.

День набирает силу.

Трамвай, визжа, лязгающей железной гусеницей вползает на главную городскую площадь. Я схожу. Мне надо будет сменить лошадей трижды – ехать и правда далеко. Получается такая обзорная экскурсия по городу для беспамятных дам.

Харьков, милый Харьков. Мы все здесь учились – и я, и Майка, и Артем.

Это сколько же мы не виделись с Артюшей, думаю я, года полтора? Последние пять лет мы вообще мало виделись. Разнесло по разным городам, учились, работали, любили кого-то, все некогда.

В последний раз виделись в Киеве, почти случайно, мы – команда файерворкеров – прибыли на гастроль, а Артем там работал на съемках какого-то рекламного ролика.

После выступления, утром, я поехала на студию повидать Артема, думала – на часок, кофе выпьем, посплетничаем и разбежимся, но вышло иначе.

Мы долго обнимались, хлопали друг друга по спине, как бывшие однополчане в старых фильмах.

Потом Артюша выкрикнул кому-то наверху:

– Фима, я ухожу до вечера, ко мне братан приехал!

Из-за края пенопластовой стены, с лесов высунулся рыжий, длинный, типичный еврейский гангстер:

– Ты гад, Мехлевский! Работы полно… Хотя сиськи у твоего братана ничего, я бы тоже ушел до вечера…

Артем показал рыжему кулак, и мы на целый день бессовестно усвистели гулять по городу.

Поздняя весна, конец мая, солнце просвечивает сквозь густую листву – и мы, и тротуары от этого были леопардовыми, в солнечных пятнах.

Киев такой спокойный город, такой спокойный, этот неспешный, в нос, говорок местных маклаудов, которые никуда не торопятся (куда им торопиться, бессмертным?), и символ города, лист каштана, больше похожий на лист конопли, да и каштаны эти, ей-богу, всего лишь конопляные деревья, которым таки дали вырасти, и город полон их дыханием – насмешливо-неспешный, спокойный-спокойный, и время стекает с пальцев как мед.

Мы ходили, взявшись за руки, по Сагайдачного и по Андреевскому и на Труханов остров забрели.

Разговаривали? Нет. Не было это среди нас заведено. Потому и писем друг другу не писали, и звонили редко – что толку в словах?

Так и бродили весь день молча, много смеялись, показывали друг другу – смотри, какое интересное лицо, смотри, какой смешной, смотри, как красиво.

И мне становилось легко-легко, спокойно-спокойно, душу словно выпустили из оков, отчистили, как старую серебряную ложку, и она засияла.

Не то чтобы мне плохо жилось тогда, но я, как дурной летчик в непрочном самолетике жизни, все закладывала вираж за виражом, и петля Нестерова затягивалась, и перегрузки давали о себе знать. Поговорить было с кем, а помолчать – вот так – было не с кем.

Сладкий киевский вечер опустился трепещущим синим шелком, и мы пошли к вокзалу – пешком.

Мы стояли у поезда, и ладные цирковые девушки из нашей команды с гастрономическим интересом оглядывались на Артюшу.

А я думала: вот ка́к он это делает? Ничего особенного, невысокий, сероглазый, родинка у левого уголка губ, но не было женщины, которая не приласкала его хотя бы взглядом.





Надо было прощаться, как-нибудь, что-то все же сказать, и я достала из рюкзака фотографию в рамке темного дерева, из тех, что обычно держат на столе:

– А у меня новый мужчина. Вот.

Артем долго разглядывал лысого, полуголого типа в индейских мастях, в серьгах серебряных, желтоглазого, с покатыми негритянскими плечами.

– Дурочка ты у меня, Гло, – сказал, целуя в висок, – опять себе какого-то негодяя нашла.

Я пожала плечами. Разумеется, негодяя, кого же еще? Как-то раз я ходила замуж, сглупу – за приличного человека. Институт брака был закончен, и теперь я знала о себе две вещи: замуж я больше не пойду, никогда, нет, и не просите, и – да – я люблю негодяев. И это мой осознанный выбор.

– А я… А я… – Артем вдохнул глубоко, как маленький, перед тем как признаться в страшном: – А я женюсь. На Зинке.

– Ну, круто, – сказала я без энтузиазма. Зинка мне не нравилась. Да кому они нравятся, эти гиены любви? Терпеливые девы со скулящим взглядом, вечно в слезах, неусыпно караулящие тех, кто однажды имел неосторожность завести с ними мимолетный романчик.

Их не любят, никогда не любят, любят кого-то другого – не их, с ними трахаются спьяну или от отчаяния, когда тот, «кто-то другой», забросал твое сердце камнями и срочно надо проверить – да жив ли ты? А они как-то сразу втягиваются, и романчик становится романом века, а ты – героем романа, их романа, ты, засранец с израненным сердцем. И разве ты сам можешь бросить камень?

Да и бесполезно. Бьет – значит любит. Не любит – значит полюбит.

И они следуют тенью, выжидают. Другие женщины, работа, пьянство, буйство? Нет, ничем их не отвадить. Сидит, смотрит, глаза оленьи, только губы дрожат. Любит, б… И ты вроде как уже кругом подлец и виноват, потому что вот же, тебя любят – любого, и все тебе прощают – а просил ты или нет это все тебе прощать, никого не интересует, ведь любовь – это дар небес, святое, а дареному слону в хобот не дуют.

Впрочем, что я-то знаю о любви? Может, это она самая и есть.

– Она меня любит, – объясняет Артем (себе? мне?), – любит и любит. И я, знаешь, привык к ней как-то. И она, знаешь, беременна. Ребеночек у нас будет.

– Так это же здорово! Это просто класс! Что ж ты раньше молчал? Ай, какая красота!

Мы идем вдоль перрона, обняв друг друга за плечи.

– А я вот все никак… Не дает Бог детишек…

– Ты была бы очень хорошей мамой, – убежденно говорит Артем.

– Ай, брось…

– Точно тебе говорю. Ты заботливая. И нежная.

Я смеюсь. Наверное, Артем – единственный человек, который так обо мне думает.

Мы были знакомы – сколько? – лет двадцать. Точно, двадцать лет без трех месяцев.

Никогда не были любовниками. Друзьями? Да вряд ли. У каждого из нас, определенно, были друзья и поближе. Взаимопонимание? Не знаю, взаимопонимание принято подкреплять словами – хоть как-то.

Живопись нас связала, ага. В юности, еще до харьковского худилища, мы учились у одного мастера.

Смешной был старик, настоящий самурай, а выглядел как греческий бог, Зевс, громовержец, – высокий, седой, с курчавой бородищей.

Считался тогда новатором, нас, молодых львов, набивалось до сорока человек к нему в тесную подвальную студию.

Делали наброски тушью, падающий карандаш – три секунды, смятые листы бумаги, натурщик в движении, уголь, сепия, лепестки, облетающие с пахнущих полынью золотых хризантем.

Мастер наш был самодур и тиран, студенты выли от его выходок, но не мы с Артюшей. Нам-то он нравился – веселый, умный, резкий, точный. Кто же знал тогда, что в нас самих прорастает такой же тяжелый, безжалостный нрав, в нас, глупых, веселых щенках, разгорается это холодное, всепожирающее пламя – служения искусству? Ох нет, не люблю я слово «служение». И слово «искусство». И слово «творчество» не люблю. Это такой значок избранности, индульгенция, дающая право – на что? – чаще всего на заносчивость и лень.

А искусство – это же так просто, на самом-то деле. Это ремесло, и грязное ремесло – буквально грязное, вечно по уши в краске или глине, кто как. А то, что вы вкладываете и перезакладываете трижды и душу, и ум, и руки (да, руки прикладывают) – так это любой хороший сантехник, и врач, и архитектор делают то же самое. И не факт, кстати, что тогда ремесло становится искусством. Для этого требуются время и отрешенность, и резкость, и точность, но и тогда – не факт. Никто не может предугадать, перейдешь ли ты эту грань, сколько бы ни заплатил. Но этим, со значком, которые ремесло презирают, им точно ничего не светит.

Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.