Страница 1 из 278
Ирина Владимировна Лукьянова
Корней Чуковский
Часть первая
Провинциал
Глава первая
Одесса
Мама
Рожденного 19 марта 1882 года младенца Николая Корнейчукова крестили во Владимирской церкви Санкт-Петербурга. Мать новорожденного – девица Екатерина Осиповна Корнейчукова, крестьянского сословия, – «приписана» была к «Херсонской губернии, Ананьеве кого уезда деревне Гамбурово волости Кондратевской». А жила где-то неподалеку от церкви – у «Пяти углов» (то есть на нынешнем Загородном проспекте).
К этому времени у девицы Корнейчуковой уже имелась трехлетняя дочь Мария. Отца у обоих детей по документам не было. Отчество «Васильевич» младенец Николай, видимо, получил по имени совершившего крещение батюшки.
В Петербурге мать с детьми прожила до тех пор, пока мальчику не исполнилось три года, а затем вернулась с детьми в Одессу.
Екатерина Осиповна была статной красавицей – «чернобровой, осанистой, высокой», писал потом ее сын. Необразованная крестьянка, вынужденная зарабатывать на жизнь стиркой, она носила по выходным шляпку и кружевные перчатки и умела казаться барыней – едва ли у кого повернулся бы язык звать ее Катькой. Даже родной брат робел и обращался к ней по имени-отчеству, а случайные торговцы – «мадам». «Я никогда не слыхал, чтобы кто-нибудь называл мою маму прачкой, и очень удивился бы, если б услышал», – говорил потом Николай Корнейчуков, уже ставший Корнеем Чуковским.
О детстве Коли и семейном быте Корнейчуковых можно судить разве что по повести «Серебряный герб» – не будучи вполне документальной, она все-таки чрезвычайно достоверна во многих мелочах, сохраняет множество живых подробностей, вполне согласующихся с фрагментарными дневниковыми записями, воспоминаниями дочери Корнея Ивановича Лидии, письмами Чуковских друг другу.
Судя по косвенным обмолвкам в повести, стиркой Екатерина Осиповна стала зарабатывать после того, как Коля переболел скарлатиной (ему тогда было лет двенадцать). Визиты врачей съели все деньги и накопления, в ломбард ушли семейные драгоценности – «и мамина брошка из слоновой кости, и золотая браслетка с бонбончиками, и самовар, и медные кастрюли, и перламутровые круглые запонки, и даже черные Марусины часики…» Принадлежности скорее скромной мещанки, чем крестьянки. Но чем занималась мама до тех пор, пока лечение сына не разорило ее, – еще один неотвеченный вопрос. Может быть, шила? В документах 1897 года (перепись жильцов дома 3 по Канатному переулку, куда к этому времени переехала семья) она записана не прачкой, а швеей. Вышивкой она занималась и потом, когда заработки детей дали ей возможность оставить стирку. В первых вариантах «Серебряного герба» (они назывались «Секрет» и «Гимназия») говорилось, что маме присылал какие-то деньги отец детей, а потом перестал присылать, и она занялась стиркой, чтобы прокормить семью.
Но пока они живут во флигеле в доме Макри, одесского домовладельца – ныне не сохранившемся доме 6 на Ново-Рыбной улице. Бедная комната, к которой вели три некрашеные ступеньки, с погребом под полом и помойной ямой под окнами (подробность из «Серебряного герба» – наверняка автобиографическая), стараниями мамы превратилась в уютный и любимый дом. Если судить по повести, она была как раз из тех баснословных женщин, которые останавливают скачущих коней и входят в горящие избы; ее жизнь была повседневным подвигом, непрестанным усилием воли. Она не опускала рук, когда их опустил бы любой другой, и под неприязненными соседскими взглядами, при общем осуждении (незамужняя, а с детьми) сохраняла спокойное достоинство, в одиночку зарабатывая на прокорм себе и двум малышам – даже сейчас в такой ситуации иные предпочитают идти по миру или на панель, искренне считая себя жертвами обстоятельств.
Екатерина Осиповна себя жертвой не считала. Быт она установила крепкий: никто не увидел бы в этой сильно нуждающейся семье привычных и почти неизбежных признаков бедности – грязи и лохмотьев: «Комната была небольшая, но очень нарядная, в ней было много занавесок, цветов, полотенец, расшитых узорами, и все это сверкало чистотой, так как чистоту моя мама любила до страсти и отдавала ей всю свою украинскую душу». Это из повести.
А это из дневника Корнея Ивановича: «Мама воспитывала нас демократически – нуждою». Образ жизни и распорядок дня семьи определялись необходимостью работать. Мама днем гладила, стирала ночью, «тайно от всех». Для работы ей нужно было бесконечно много воды, и дети изо дня в день наполняли ненасытную бочку. Сохранились в дневниках и воспоминания о ритуале мытья и вытирания посуды, о подготовке подарков для мамы к празднику – и всякий раз «случайно» находящихся для этого случая трехрублевках…
Из дневников, воспоминаний, художественной прозы Чуковского складывается портрет мамы, «мамочки» – набожной, строгой, величавой, всегда занятой делом, сосредоточенной молчуньи, чьи руки все умеют – и делать дивные вареники, и творить искусную вышивку, и белить, скоблить, красить, стирать, крахмалить. Мамы, которая все понимает, без дела не отругает и когда надо пожалеет. Которая прекрасно поет, а слушая Гоголя, хохочет так, «что странно смотреть», – и шепотом читает «Братьев Карамазовых». Которая спит два-три часа в сутки, а может и вовсе не спать, зато вся медная посуда сияет, погреб выбелен, крыльцо вымыто. Чуковский с нежностью писал о мамином неподражаемом юморе, бесстрашии, доверчивости, редкой деликатности и стройности души.
Мама из «Серебряного герба» спасла от тюрьмы горе-грабителя Циндилиндера и наставила его на путь истинный; во время еврейского погрома прятала в погребе в кадушке лавочницу Длинную Лизу. Человеческая мерзость вызывала у нее скорее недоумение и жалость, чем ненависть и страх, – на негодяев она смотрела сострадательно, как на калек. Эту способность жалеть увечную душу Чуковский унаследовал от нее в полной мере. Так же, как редкую работоспособность и нелюбовь к безделью, праздным посиделкам и походам в гости. И его привычка спасаться работой от любого горя – тоже, пожалуй, мамина.
Мама преклонялась перед умом и образованностью. Стыдилась своей украинской речи, считая ее малограмотной, и мечтала о том, чтобы дать детям образование. Шестилетнего Колю даже отдала в дошкольное учебное заведение – детский сад мадам Бухтеевой. Детский сад по тем временам был редкостью небывалой. «Там было еще 10–15 детей, не больше. Мы маршировали под музыку, рисовали картинки. Самым старшим среди нас был кучерявый, с негритянскими губами мальчишка, которого звали Володя Жаботинский. Вот когда я познакомился с будущим национальным героем Израиля – в 1888 или 1889 годах!!!» – вспоминал Корней Иванович в 1968 году.
«Был на Ново-Рыбной, там, где прошло мое раннее детство. Дом номер шесть, – записывал Чуковский, приехав в Одессу в 1936 году. – Столбики еще целы – каменные у ворот. Я стоял у столбиков, и они были выше меня, а теперь… И даже калитка та самая, к-рую открывал дворник Савелий. И двор. Даже голубятня осталась. И замечательные нищенские норы, обвитые виноградной листвой…» Сейчас не осталось ни дома, ни столбиков, ни голубятни.
В более ранних дневниковых записях есть и другие подробности: «Горище – это чердак в доме Макри. Ход в него был из подъезда по дробинке: дверь была в потолке. В д. № 6 не было над подъездом чердака, и потому было видно небо, а в доме № 14 – можно было во время дождя „сховаться“ в подъезде. Из этой двери горища свешивался канат, туда по блоку поднимали колеса. Я однажды захотел подняться по блоку, встал на один канат (узел в конце), а за другой тянул, и упал навзничь, и до сих пор помню ощущение свинцовой примочки, которую мне прикладывали. В садике, который был возле кухни г. г. Макри была верба (пушинки от нее летали по всему двору), и розы, и „бузок“. Я помню змея, которого я пускал с Леней Алигараки, и как окна того двора, что выходил на Малую Арнаутскую были заколочены досками, и как шла через двор проволока со звоночком к дворнику, и какой был большой ключ от ворот, и как смолили „перерезы“ и жолоба для подполья воловьих стойл, и как я читал „Энеиду“ Котляревского хохлам – биндюжникам, – и как приходил дядя Даня, и как я был у Бухтеевой с Гоннором, Мочульским, и как нас учила m-lle Вадзинская, и висел календарь с якорем и матросом».