Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 9

Ксения Погорелова

День невозможного

Не совсем светское общество

Не так плохо быть шестеренкой в часах, если часы столь блестящи. Так уговаривал себя подпоручик Яков Ростовцев, дворянин и поэт, когда глядел на гвардейский смотр на Марсовом поле. Серым утром начала ноября 1825 года шли церемониальным маршем лейб-гвардии саперы в черных мундирах с серебряной вышивкой, шли павловцы в своих гренадерских колпаках, пробитых пулями Аустерлица, шли измайловцы в зеленых мундирах гвардейской пехоты; вокруг Марсова поля были казармы, за казармами – Петербург, за ним – Россия от Варшавы до Нерчинска. И он, Яков Ростовцев, был частью этой махины – армии, победившей Наполеона.

Принимал смотр великий князь Николай Павлович, кивал в такт каждому шагу, будто одна его воля одушевляла этот точный как часы механизм, где всякий знал свою роль и свое место – но на ружейных приемах песчинка попала в часы. В третьем ряду первой роты Измайловского полка солдат слева пропустил шаг, столкнулся с соседом справа, два ружья сцепились с лязгом. Правый покачнулся и стал смирно – а левый споткнулся, кивер с двуглавым орлом полетел с головы, откатился к помосту для высоких чинов, почти им под ноги.

У великого князя между ровных бровей прорезалась злая морщинка. Собиралась гроза. Генерал Бистром, герой войны и всеобщее начальство, с тоской поднял глаза к небу, покряхтел и подхватил своего августейшего ученика под руку.

– У нас при Бородине у застрельщика тоже эдак шапка улетела. Ну что – пошел за ней в атаку. Шапки не вернул, а Георгия за храбрость добыл себе.

– Только здесь будут атаковать нас, – сощурился великий князь, глядя на уходящую, теперь уже идеально ровно шагавшую роту. Среди черных киверов издалека виднелась непокрытая голова провинившегося. – Помнится, вы меня учили: где сбился строй – туда ударит неприятель. И потому благодарю, но утешать меня не нужно. – Великий князь сбросил генеральскую руку. – Я знаю, что мои измайловцы выступили отвратительно. Виновные будут наказаны со всей строгостью.

Бистром сморщился, будто у него заболели все зубы, и больше ничего не сказал. Яков мерз по стойке смирно, желая только не попасться никому на глаза – а его сослуживец Евгений Оболенский, старший адъютант при генерале, все поглядывал то на уходящих солдат, то на великого князя, сделал шаг к генералу и что-то негромко сказал Бистрому на ухо. Генерал выслушал, и хищная улыбка расползлась по лицу старого вояки.

– Сие верно, но скажите, кто ж виноват, когда солдат еще и боя не видел, а уже с ног валится?

– Командир. – Великий князь побледнел, но лишь на мгновение задержался с ответом.

– Говорил я вам – дайте солдатам отдохнуть перед смотром, чтобы не делали глупых ошибок вроде этой? Говорил. Приказ главнокомандующего был? Был. – Бистром, старый вояка, шел в атаку всей своей широкоплечьей мощью; голос гремел, полуседая грива топорщилась на ветру. – А вы что? По справедливости, это вам положен выговор.

Николай Павлович слушал стоически; руки за спиной разжимались и сжимались в кулаки. Выслушал, принес извинения, поклонился своему командиру и учителю, бросил через плечо ледяной взгляд – не на генерала, а на его адъютанта. Оболенский стоял смирно и улыбался очень вежливо.

Их двоих отпустили; в щегольской коляске Оболенского они ехали обратно в штаб. Оболенский заговорщицки улыбнулся ему, округлил глаза: уфф, ну и смотр! Яков хотел заговорить, но перехватило горло. Чертово заикание – сколько раз его считали пьяным, сколько раз он вовсе молчал – а ему, может, было что сказать. Оболенский так же спокойно ждал его слов, будто привык, что в разговорах молчат по полминуты, будто не видел, как у него дрожат губы и челюсти ходят ходуном.

– З-зачем вы это сделали?

– Зачем я разозлил великого князя?

Тянулись за спиной бесконечные красные казармы Конюшенной площади. Из высаженных от духоты окон манежа несло конским и людским потом – у кавалерии тоже были учения. От набережной Невы доносились флейта и барабан – полки уходили в казармы после злосчастного смотра. Оболенский склонил голову и заговорил негромко, будто объясняя условие задачи:





– Диспозиция: великий князь Николай Павлович, младший брат императора Александра, подчиняется генералу Бистрому как бригадный командир. Император уверен, что его гвардия распустилась и никуда не годится; великий князь рад стараться и гоняет нас с утра до ночи. Бистром как командир всей гвардейской пехоты принужден издать приказ о том, чтобы дать солдатам выходной хотя бы перед парадом и смотром. Великий князь этот приказ нарушает. А я, понимаете ли, по должности адъютанта составляю расписание учений. И сегодня, увидев ошибку этого несчастного, я обращаю внимание генерала на то, что великий князь нарушил его приказ и потому наказание неуместно – поступив, таким образом, человеколюбиво, хотя и не вполне дальновидно. – Оболенский улыбнулся, словно признавая тщету своих усилий, и внезапно развернулся к нему:

– А что бы вы сделали на моем месте?

– Я-я-я… – горло опять свело чертовым заиканием, мучившим его с рождения. Экипаж так тряхнуло, что Яков прикусил себе язык до крови. Они тряслись по мерзлому, мертвому городу, из которого ноябрьский ветер выдул всякую жизнь. Опять Яков не мог сказать ни слова, только глотал воздух, потом махнул рукой, хватит, мол – но Оболенский кивнул ему, будто и в самом деле ждал его ответа, будто кому-то зачем-то сдался его ответ.

– Я-я п-постарался бы убедить в-великого князя, что нарушением приказа он вовсе не добьется цели…

– Вы дипломат получше меня! – похвалил Оболенский. – А если б он вас не послушал, что бы вы сделали тогда?

«Ничего бы я не сделал», – про себя буркнул Яков, сверля глазами дорогой экипаж, идеально сидящий мундир, улыбку и осанку человека, с рождения привыкшего к тому, что везде он будет встречен с уважением. Оболенский был князь из Рюриковичей, из рода древнее императорского семейства. Оболенский мог позволить себе фрондерство.

– Я не смеюсь над вами, – мягко сказал Оболенский, не отрывая от него внимательных голубых глаз. – Я знаю, что очевидный ответ – «ничего». Ничего нельзя сделать. И я знаю, что этот ответ вам не нравится. Кстати, мне этот ответ не нравится тоже.

Кучер натянул поводья, затормозив у въезда на Невский; в грязноватых сумерках проспект с зажженными фонарями казался огромной рекой, разделяющей два еще неведомых берега.

– Кстати, я все хочу поздравить вас с публикацией. Мой друг Рылеев собирается печатать вашу трагедию в «Полярной звезде». Звал вас послезавтра на вечер – придете?

***

Сегодня будет его триумф. Его трагедию «Дмитрий Пожарский» собрался издавать один из самых громких журналов столицы, и полсотни человек в известных комнатах Русско-Американской компании, что у Синего моста, собрались и ради него тоже.

«России я не царь, но верный гражданин!

Когда Всевышний осенил свободой русские знамена,

То мне ль под сенью их дойти, доползть до трона?»

От волнения Яков не мог разобрать выражений на лицах. Будущий издатель расхвалил его – мол, господин Ростовцев в своей трагедии живо воссоздает времена Смуты, пылкую любовь к отчизне сочетая с пониманием политики. Но щеголь Грибоедов, автор нигде не напечатанной и всем известной комедии, скептически глядел на него поверх очков, и дородный Греч, издатель «Сына Отечества», рассеянно шептал что-то соседу. Яков захотел провалиться под землю: он понял, что стихи его были дурны, и монологи все устарели. Но Рылеев, кажется, вовсе не замечал того. Рылеев произносил его строки с жаром и полной искренностью, будто в самом деле готов был погибнуть за отечество, будто всем сердцем был убежден в мысли, выраженной плохими стихами.