Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 16

Моим терпеливым музам – Надежде, Людмиле, Наталье – посвящаю

Книга, которую вы держите в руках, вполне могла быть основана на реальных

событиях, если б таковые предшествовали созданию данного сюжета и коллизий, его питающих. Хотя я и не могу гарантировать, что где-нибудь описываемые события вовсе не происходили – ни до, ни после, ни в самый момент создания сего текста. Всё могло быть. И всё может быть. А иначе зачем было затевать писанину? И тем не менее вынужден предупредить: история вымышлена от начала и до конца, а все совпадения и созвучия – в событиях, лицах, именах и названиях – являются именно что совпадением. Совершенно, ну то есть абсолютно случайным.

В.Л. Семисалов.

Вступление второе – Практическое

Парусник, ветер, волны,

штандарт, реющий на ветру – красиво, мощно, возвышенно…

Стихия, одним словом.

Или – стихи, благо корень един.

Но, увы, жизнь пишет наши земные судьбы чаще всего прозой.

А проза жизни – это вам не парусник

с белоснежными парусами.

Это скорее… гондола

с безпрестанно щёлкающим таксометром в наглых зенках

здоровенного гондольеро, дрын в руках которого скорее

смахивает на копьё конвоира, чем на шест.

Ц! Ц! Ц! – цикают не пройденные нами дороги, не лета՛,

не свершения и достижения, а – годы, годы и годы,

потраченные на то, чтобы узнать давно знаемое другими

и даже, в какой-то туманной дали, знаемое самим тобой.

Ц! Ц! Ц! – цикает таксометр гондолы,

мани-мани-мани,

рубли, рубли, рубли…

Жизнь большинства из нас – от зарплаты до зарплаты.

От сделки до сделки.

От одной заманухи до другой.

От ловушки до капкана.

От рубля до рубля.

Рубленая наша жизнь.





Отрубленная наша жизнь…

Часть вторая.

На конь!

Но если есть колокольчик под дугой,

Так, значит, всё. Заряжай – поехали!

(Александр Башлачёв. Время колокольчиков)

Рубль 20

Век ХХ, на излёте СССР

Детства город золотой

20 руб. 10 коп. «Жили – тужили, но и счастливы были»

В поезд Табунов сел чудом. Да ещё каким! В разгар лета выехать из Одессы по железной дороге на абсолютно законных основаниях – по билету, приобретённому не у спекулянта, а в кассе. Впрочем, сам Табунов воспринял такое чрезвычайно счастливое происшествие по-другому – какое тут к дьяволу чудо, если билет ему требовался позарез, требовался до такой степени, когда всё написано на лице. Человек с таким лицом обычно проходит там, где никто не проходит, человека с таким лицом в силах остановить лишь такой, же как он. В той сумасшедшей толпе у кассы второго такого не нашлось – и Табунов получил свой билет.

Впоследствии Табунов не однажды ещё вспомнит, как торил себе дорогу сквозь толпу – к окошку кассы он пробивался без единого слова, на возмущения, на брань отвечая лишь взглядом. И люди пропускали. Пропускали!

Табунов запомнил это, и будет об этом феномене размышлять многажды.

А ехал он домой. Вернее, туда, где когда-то был его дом, навсегда оставшийся там, в детстве, среди школьных звонков, уличных игр, первых симпатий и первых разочарований – там, откуда Табунов уехал бесконечно давно и куда его ничуть не тянуло вплоть до вчерашнего дня. Да и вчера-то его ощущение тягой не назовёшь – просто вдруг его словно бы приподняло что-то с постели и швырнуло на вокзал.

И вот его несло. Несло в город, который целых одиннадцать лет был для него родным.

Да-да, Табунов именно так и именно в этих словах понимал для себя своё отношение к этому городу, хотя понимал и другое: «был» и «родной» – слова несовместимые, даже взаимоисключающие себя. Ведь если родной – то какая ж тут соотнесённость во времени? Родной – значит навсегда, навечно, что бы ни произошло.

Корни такого противоречия, вероятно, произрастали из того, что на самом деле Табунов родился совсем в другом месте – в деревеньке, откуда родители его увезли малым несмышлёнышем. Увезли в большой город, увезли, чтобы через четыре года снова сняться с места и приземлиться теперь уже в городе поменьше – в том самом, который и получил в мальчишеском сознании статус родного. Потом мальчиш вырос. И уехал. И постепенно что-то ослабло в нём – то самое «что-то», которое держит человека на орбите, заставляя возвращаться и возвращаться – мыслями ли, стопами ли – туда, откуда путь начинался. Почему ослабло? И вообще – что есть родина? Старая изба в той деревеньке, чьё имя – навечным штемпелем в паспорте и белым неразвившимся пятнышком в душе? Или тот город, где взгляд человека обрёл осмысленность, а голос – речь? Или тот городишко, чья школа выучила человека читать и писать, одарила друзьями-приятелями и выпустила во взрослую жизнь? Подобные вопросы с некоторых пор начали занимать Табунова. Беспокоить. Раздражать. Почему – он не знал.

Спал Табунов отвратительно – люди то и дело цепляли его торчащие в проходе ноги, он просыпался, ставил ноги «домиком», «домик» вскоре разъезжался, и опять толчки, и вновь «домик»… Плохо. Просто беда пассажиру плацкартного вагона иметь рост выше среднего. Только под утро, устав чрезвычайно, он, наконец, забылся.

Разбудил Табунова резкий толчок – он прошёл сквозь его тело и покатился дальше, в хвост состава. Поезд дёрнулся всеми своими сочленениями, на мгновение обмер – и двинулся.

Табунов щурился со сна, перед глазами покачивалась обивка верхней, третьей полки. Вперебивку с чьими-то голосами стучали колёса – и то, и другое Табунов слышал, но как-то не конкретно, всё это жило как-бы фоном, и вот на этом самом фоне и маячило нечто выпуклое, вопрошающее, вопрошающее назойливо и – странное дело, совершенно не оформленное темой.

Да, он проснулся с чувством вопроса. Но что это за вопрос? О чём он? У Табунова было такое ощущение, что появилось это во сне, но сон закончился, Табунов очнулся и – забыл. И вот теперь мучился, словно замечтавшийся школяр, врасплох застигнутый вопросом учителя.

Табунов досадливо вздохнул, потянулся – он начал возвращаться в вагон.

И тотчас фон звуков растрескался и посыпался в его сознании суммой отдельных, самостоятельных осколков.

– Вот так вот и живём-то, – тянул внизу волжское «о» женский голос. – Я всю-то жизнь в кузнечном цеху проработала. Да, нагревальщицей-то. Это знаете, что такое? Это, значит, стою я у термопечей-то, за болванками слежу. Как раскалится-то болванка-то, ну и тяну её оттуда. А у печи, сами понимаете, жарища, с тебя так всё и бегит, и бегит. Одну вытянула, другую затащила. Чуть что – кузнецы мать-перемать, я в слёзы. Да… но это попервой, потом-то привычка, да. А куда денешься? Грамоты у меня с гулькин нос, пять классов всего, очень-то не повыбираешь. Но, ничего, привыкла. Там главное к жарище привыкнуть, это главное. А чтобы не передерживать или, наоборот, недодерживать, так это дело времени. Привыкнешь, научишься, глаз приучишь – и ничего. Глядишь, и получается уже, и ничего, и устаешь меньше-то. А попервой-то да, трудно. И-и, приходила домой – и влёжку. Ляжу на кровать-то, а рученьки-ноженьки-то гудут, гудут. А попробуй-ко, потягай цельную смену болванки, да простой-то на ноженьках-то цельный день. И-и, ночью на мужика и силушки-то не доставало. Лежишь под ним поначалу-то, как мёртвая. А потом вроде откуда-то силушка и приходит. И хорошо.

Окающий голос тихо смеётся. Ему, сочувствуя, вторит другой, чуть пониже:

– Это значит, мужик у тебя хороший. Пригожий – вот и появлялась сила.

– Хороший, да. Вот… Но ничо, обвыкла после, втянулась. Да так до пенсиии проработала-то. И всё-то в одном цеху… Жили-тужили, и даже счастливы были.