Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 6

В центре фотографии отец с матерью, – молодые, красивые. Впереди их, на чурочке (чурочку не видно, но старый человек помнит), Даша с Варварой. Им здесь по три с небольшим года. Стоят на чурочке, положенной плашмя, потому что, если бы они стояли на полу, из-за стола их бы не было видно, – ну, разве, головёнки только торчали. Рядом с отцом – Захар и Прохор; со стороны матери – Катерина и Татьяна. Все в нарядных праздничных одеждах, тогда поэтому случаю был выпотрошен весь сундук.

Отец в льняной косоворотке, в пиджаке. Мама в пёстрой кофточке ситцевой, – дорогой, потому что ситец – мануфактура, и куплена была отцом в городе. Не каждая деревенская женщина могла в те годы позволить пошить себе юбку или кофточку из ситца, – дорого было; шилось всё из домотканого льна. Мама эту ситцевую кофточку давала тогда сфотографироваться и своей подруге, тётке Васёне Ядриной.

Сам Прохор и Захар в льняных новых рубахах, пошитых на вырост. Захару рубаха очень большая, – на большой вырост пошита, – с загибами в нужных местах вершка на два, и с большим напуском на ремешок. Прохору же рубаха мала, – в обтяжку, потому что была пошита три года назад, и он уже вырос из неё. Одевал эту рубаху Прохор только по большим праздникам: на Рождество, Пасху, Троицу. Сёстры все в льняных платьицах, у Татьяны платье уже ей в пору, у остальных – большеватые.

Отец и мать тогда обули свои «выходные» обувки; в обувках и старшие дети – Прохор с Татьяной, хотя ног их не видно из-за скатерти на столе, вот только носочек ботиночка Татьяны; остальные были все босые.

…В эти дни у кузницы меж мужиков вот какой разговор был.

– Приехал соблазнитель… моя просится сняться.

– А, помните, года три назад тож приезжал.

– Тогда ещё дед Дорофей со своей бабкой Праскевой снялся… нихто тогда рыскавать не стал, а он снялся.

– А потома вся дярёвня к ним по очереди ходили, смотреть на энту картинку… он её и рукой потрогать не давал.

– Карточка те не для потрога, эта ж те не баба… на неё тока глядят… А ты размечтался: и пошшупать хотел?

– Да он, поди, бабку Праскеву пошшупать хотел? Дед-то быстро кол из плетня вывернет.

– Кхе-кхе, гы-гы, ха-ха…

– Да-а, – цельный год тогда ходили, смотрели.

– А по зиме дед Дорофей ворчал: «Ходите, – избу выстужаете».

–… Дык оно дело, конечно, для нас убытошно, но опять же – память.

– Вона я в третьем годе у сродного братца в городе останавливался, видел у них энти карточки, у них их мн-о-го, – цельный иконостас. Миколай-то, братец, сам плохо на них выходит, всё как-то с закрытыми глазами, как спит вроде.

– Тама, главно, не сморгнуть.

– Да как не сморгнёшь, когда огнище, говорят, на тебя так и пышет, а ты стой и тарашши на него глаза.

– А энтот огонь у них, пошто-то, «птичка» называтся.

– И, говорят, шевелиться не надо… как вроде помер уже.

– Вот снимешься, и в самом деле помрёшь.

– А чё, – и тако может быть.

– А моя уж полушалок новый из сундука достала, так-то ничего не говорит, а полушалок достала…

– Я на коня ноне думал сгоношиться, а теперя че? – на карточки добро изводить… не-а…





И меж баб у керосинной лавки в тот вторник тоже эта тема поднималась.

Керосинная лавка, как и скобяная, принадлежала купцу Аксенову Илье Никифоровичу, мужику руками умелому, сноровистому, на ногу спорому и в умственном деле цепкому да хваткому. Торова-а-т – тороват! – в этом году на приходскую школу хорошую деньгу отстегнул; мостовую, согласно своему статусу, умостил больше положенного, – от своего дома аж до самых ворот храма. Лет ему сорок с небольшим, среднего роста, но крепенький, как ядрёный груздок, уверенно стоит на ногах, как и положено по чину, в сапогах при каблучке с высоким голенищем бутылочкой.

Он только в прошлом году выкупил гильдейское свидетельство, еще гордыня подмывала мужика, захлестывала, порой, как по весне степи захлёстывает талая вода. Новоявленный купчина внутренне одергивал, корил себя за несвойственную кичливость, спесь.

Противоречивые, неоднозначные чувства испытывал Илья Никифорович, вспоминая своё посвящение в купечество: восхищение с одной стороны, с другой – некое разочарование.

Илья Никифорович улыбался, подхмыкивал, качал сокрушённо головой, вспоминая те три дня, что провёл в Каинске и неделю, что приходил после этих трёх дней в себя.

Вот размах дак размах! Вот выдумщики-то! Вот измыслители! – восторгался он гильдейскими сотоварищами, каинскими купцами, к коим он был приписан.

Егоров-то, Егоров! Из соседней деревни Осинники, на два года поперёд получил гильдейское свидетельство; со стороны – был мужиком, мужиком и остался, медведь медведем, а каков затейник! Какой кураж: мыть лошадей шампанским! дрожки коньяком!.. А как с дамочками обращается!

Поп с церковным хором, – явный был перебор, лИшек. Здесь же кабинеты и мамзелечки, как блошки, с одного на другого.

Ерофеев Венедикт Петрович! – тот силище! – что там говорить, если по его хотению проложили Транссибирскую магистраль, отодвинув на двенадцать километров от Каинска. Каинск – узловая станция на Сибирском тракте. Ямское дело сохранить мыслил Ерофеев. Ещё бы! – от этого дела деньга на него, как снег с неба, валилась. Государь утвердил генеральный план магистрали, а Ерофеев своим перстом в изумрудном перстенёчке отодвинул железку.

Рассказывали мужики. О том, что железную дорогу здесь будут класть, Ерофеев поперёд губернатора знал. Верные люди у него в столице одАренные, прикормленные были, – доложили ему о том.

Инженеры-изыскатели приехали, в форменном обмундировании, блескучие пуговицы в два ряда; серьёзные, торжественные, многие седовласые. С ними помощники молодые, не по форме обряжены. И не по-простому, не по-обывательски, – по-московски, щеголеватые, смешные.

Девицы местные нарочно мимо них прогуливаясь, украдкой на них глянут, и прыснут смехом, рты закрывая вышитыми платочками. Убегут. Но их так и тянуло вновь прогуляться мимо тех, молодых. Завернут на новый круг девицы, и туда-сюда, пока матери их не скличут.

Два года подряд работали инженеры, все вымеряли, и аршином, и ногой; вприщур на реечки свои поглядывали. Треножники, похожие на этажерки, что в некоторых девичьих горницах стоят, расставляли.

Сойдутся два-три человека, два-три слова на своем инженерском языке что-то скажут. Разошлись. Да шагают широко, споро.

А то соберутся человек семь, разговаривают-разговаривают, громко разговаривают.

Выщитывали, всё что-то прикидывали они. Лбы чесали – мараковали. В бумаги свои всё заносили. Все кусты и буераки спознали, излазили. В болотах тонули; сапог одного инженерика долго в болоте торчал, пока не заглотила его болотная зыбь. Самого-то его товарищи вовремя тогда выхватили из болотины, – а то потонул бы. Гнус местный своей кровушкой сладкой стольной инженеры опаивали. Колышков позабивали в землю несчетное количество. Уехали.

Ерофеев раза два, пока инженеры работали, к ним подъезжал. С пролётки не сходил; пролёточкой встанет в сторонке, смотрит, смотрит, слов не говорит. Сплюнет, матернётся купчина; в спину, сидящему на козлах тростью ткнёт. Уедет.

Потом депеша пришла, мол, ждите днями главного строительного инженера. Почтместер караульного с этой депешей к Ерофееву отправил.

Караульный, Дондон Могута, двадцатипятилетний детина, всполошился, напугался, – не каждый день к Самому главному купцу сбегать наряд получаешь, – кинулся было, уж полдороги пробежал, да назад пришлось ему вернуться: саблю забыл к боку пристегнуть, а купчина не любил, когда к нему не по форме являлись. Он так-то Дондона Могуту не долюбливал, «криворотиком» его обзывал.

Вернувшись, чтобы саблю взять, Дондон от почтмейстера разных обидных слов услыхал, его разумнение о себе выслушал.

Если честно, Дондон сам себе не нравился. И что только в нём вдовица Марфуша, жена утопшего в прошлом году подьячего Трифона Патрикеева, нашла. Миленьким его называет.

Дондон с некоторых пор стёклышком девичьим обзавёлся, у барышни соседской выменял за кулёк пряников. Непростое оно это стёклышко: глянешь в него, и себя увидишь.